Эльза Триоле

Иветта

***

Единственное, что было красиво в городе, – это парк на фоне оголенных гор песочного цвета, врезавшихся в небо большими остроконечными зубцами. Странно было видеть на горизонте горы, когда, казалось бы, горизонт должен быть заслонен домами. Но дело-то в том, что город был вовсе не так велик, как представлялось на первый взгляд по высоким домам в центре – местным небоскребам, по тесным и людным улочкам вокруг собора, где живописно ютилась беднота, по новехоньким аккуратным дачкам из папье-маше в только что застроенном квартале, где за решеткой палисадников не видно было ни души. В действительности же ничего не стоило пройти город из конца в конец, и хотя главная магистраль, идущая от вокзала, упиралась в парк, он находился вовсе не посреди города, а на самом краю, и поэтому фоном ему служили горы и небо.

Парк раскинулся внизу; из города к нему вели высокие белые лестницы и широкие аллеи с плавными поворотами в виде площадок, где из листвы выглядывали белоснежные статуи. Стоило спуститься с первого марша лестницы, как воздух уже казался совсем иным, дышать становилось легко и отрадно, глаз отдыхал на затененной, пестреющей цветами зелени, а снизу поднимался неведомый, чудесный аромат; он исходил, быть может, от тех крупных цветов с мясистыми розовыми лепестками, что росли под экзотическими деревьями, стоявшими поодиночке на круглых лужайках, и открывались взгляду со следующей площадки… Аромат становился все крепче, манил все сильнее, и с последних ступенек хотелось спуститься бегом, чтобы поскорее попасть в рай.

Тут были большие лужайки с цветущими кустами и деревьями редких пород, на которых виднелись таблички, были и цветники, и поляны, окруженные вековыми дубами, были аллеи и аллейки, и ручеек не шире той дорожки, которая следовала за его извивами, и пруд или, вернее, прудик с утками, а подальше – рощица, где водились лани; были тут и клетки с птицами, перед клетками прохаживались павлины, красуясь сине-зеленым с золотом оперением хвостов; а белых голубей, которые, воркуя, клевали корм, было столько, что о них и говорить не приходится. В конце парка была ограда, за ней – пыльная дорога, загородные кабачки и оголенные горы песочного цвета.

Одна поляна, совершенно круглая, была отведена детям. Несмотря на то, что она была довольно большая, окружавшие ее гигантские деревья почти смыкались над ней, образуя свод, который ограждал ее от солнца и дождя. Для самых маленьких, для ползунков, были сделаны, дощатые загородки с кучами песка; со столбов, врытых посреди поляны, свисали качели и кольца, а кругом стояли скамьи и зеленые железные кресла с пружинящими сиденьями. Такие кресла были расставлены повсюду в парке группами по четыре, по шесть, по два; они стояли в кружок или в ряд под деревьями, у края дорожек, между боскетами, у ручья и ожидали гуляющих.

Был ли это земной рай, покинутый Адамом и Евой, или рай небесный, уготованный для праведников? Рай первородного греха или всяческих добродетелей? Так или иначе, но он пустовал. Пыльный город был битком набит людьми, а в парке царило безлюдье: местные жители не заглядывали сюда, как парижане не взбираются на Эйфелеву башню. Никто не сидел на железных креслах, хотя казалось, будто на них только что отдыхали люди, никто не закрывал глаза, упиваясь благодатным воздухом, никто не любовался ланями и павлинами; песочек для малышей превращался в пыль, а веревки на качелях прогнили. Почти никто не бывал в парке. Его населяли растения, звери и птицы, да еще садовники, которые ухаживали за деревьями и цветами, и сторожа, которые ухаживали за зверями и птицами и подметали дорожки, где лишь ветер, пролетая, оставлял след.

Впрочем, нет, там бывали еще два живых существа: Иветта и Деде. Но они-то уж каждый день ходили в парк с той поры, когда Деде был еще вдвое старше Иветты, то есть когда ей было три года, а ему шесть лет, что мало-помалу сгладилось, и оказалось попросту, что разница между ними – три года.

Но в любом возрасте – и когда они возились в песочке, и когда качались на качелях и играли в прятки, и когда целовались между кустами неподалеку от утиного пруда, и когда Деде читал стихи, а Иветта не слушала и только ощущала руку Деде в своей руке, – словом, в любом возрасте, пока они ходили в парк, они ходили вместе и бывали вместе. Пока ходили в парк… Это были их владения, их дом, их родина.

Обыкновенная история, если только можно назвать обыкновенным преступление. А война – что может быть обыкновенней войны! Но война тут ни при чем, не война изгнала их из рая, они сами по доброй воле покинули его.

Иветта работала в отцовском магазине «Торговый дом Валлон. Дамское готовое платье», очень красивом магазине с большими зеркальными витринами на углу Вокзального проспекта и одной из улиц.

Иветта была милая девушка, добрая, слабая и, на беду свою, красивая. В ней не было ни капельки злобы, как в тропическом плоде папайя не содержится ни капли кислоты. С покупательницами она бывала приветлива и отличалась неистощимым терпением. Улыбка се была неподдельной, без малейшего торгашеского налета. Она вела себя, как подобает любящей и послушной дочери, и с отцом, тощим, долговязым, страдавшим несварением желудка, и с матерью, дородной дамой, задыхавшейся в тесном корсете. Насколько мадам Валлон была суетлива и бестолкова, настолько ее муж отличался методичностью и деловитостью во всем, чем бы ни занимался.

Иветте предоставляли относительную свободу – и так уж у девочки была печальная юность из-за этой войны, зачем же лишать ее тех немногих развлечений, какие ей доступны.

Поэтому она почти ни одного вечера не сидела дома, а родители даже не спрашивали, где и с кем она бывает. Люди, жившие по соседству с особнячком Валлонов, наблюдали, что она возвращается в самую последнюю минуту, когда еще разрешается ходить по улицам, и считали ее легкомысленной девушкой. Достаточно послушать бесконечные перешептывания в палисаднике и посмотреть, как движутся две тени на светлой стене особняка… Конечно же, Иветта легкомысленная девушка, думали и говорили соседи.

Услышав, как щелкает ключ в замке, мать окликала:

– Это ты, Иветта? Поди поцелуй нас.

Иветта входила в спальню родителей: там было душновато и пахло чем-то очень знакомым – этот запах Иветта помнила с самого раннего детства, когда папа и мама по воскресеньям позволяли себе поваляться подольше и клали ее между собой на двуспальную кровать. Шторы были плотно задернуты, и только на тумбочке горел ночник под синим абажуром. На стульях валялась снятая одежда, старый халат, с которым папа не желал расстаться – старые вещи особенно хорошо греют, – и мамино шерстяное белье… На тумбочке у изголовья папы лежали очки в золотой оправе, рядом – книжка и много коробочек и пузырьков с лекарствами. Золотые карманные часы висели на стене в туфельке, которую Иветта вышила крестиком, когда едва еще умела держать в руках иголку; часы подвешивали к пятке, а цепочка пряталась в носке туфельки. У изголовья мамы на мраморной доске тумбочки лежали шпильки и гребенки, кольца и часики, которые тикали в предписанной военным положением тишине. Здесь можно было отдохнуть по-настоящему, здесь мать снимала корсет, а отец позволял себе пожаловаться на боли в желудке, здесь хотелось укрыться, когда бывало тоскливо и одолевала усталость, здесь родилась Иветта, здесь отец ворочался с боку на бок, если к концу месяца приходилось туговато, здесь на вышитом разноцветной шерстью коврике перед кроватью Иветта играла, пока мама одевалась! вот этот трехстворчатый полированный зеркальный шкаф видел, как портниха примеряла Иветтс платья и как взрослела Иветта…

Иветта усаживалась на край двуспальной кровати, и только в слепоте родительской можно было не заметить, каким оживлением светилось се лицо, как блестели глаза, как прекрасны были губы, с которых стерлась помада, а очертания лба и щек выступали резче, обнаженнее.