с о н м а л ь ч и к а :

Он идёт по пустыне. Жара. Всюду очень крупный, очень жёлтый песок. Ох, как трудно идти по пес- ку! Да вот – валенки ещё всё время с ног сползают… …И крокодилы кругом: маленькие, со спичечный коробок… лиловые, с изумрудными пятнышками по ушам… хвостатые – невероятно! А хвосты – лохматые, рыжие… Вдруг – сразу и вдруг – город посреди пустыни. Большой город. И вроде бы – так поначалу видит- ся – он совсем опустелый, а кажется так от того, что люди все собрались на большой площади; стоят люди, собравшись в кружок, и что-то разглядывают. Протиснулся мальчик в серёдку (он как-то сразу понял: надо – туда!), протиснулся без труда: все расступались – давали ему дорогу; протиснулся и увидел Её… Большая мохнатая Снежинка, – она лежала на горячих – пронзительно горячих! – камнях мостовой и совсем не таяла. Даже не собиралась! Чувствовалось: она по-прежнему царственна, холодна, спокой- на, как и положено снежинке. Белое… голубое… красное… зелёное… – казалось нет такого цвета, которого не было бы в ней. Мальчик знал, знал наверняка, что холод её не обжигающий, а ласковый и доверчивый, – ну, буд- то бы нос щенка! И ещё он знал, что здесь, на горячих камнях, ждала Снежинка его, именно его… и было ей немножечко одиноко прежде, а теперь – песенно, радостно, хорошо! Ах! возникли из мальчика – прямо из самого сердца – лучики светлые, – протянулись к Снежинке. И от Снежинки – лучики тонкие, робкие-робкие… Вобрало сердце мальчика Снежинку в себя, став большим – огромным!!! – огромнее всего мира… всех миров… Вот: стало понятно: нет больше сна, и не будет больше яви, а есть теперь что-то иное, совсем- совсем новое… ***** Мальчик сидел на крыше и смотрел вокруг-повсюду. Мальчик смотрел на мир, в котором грохотало железо, шумел жёлтый ночной свет, а трескучие, суматошные толпы дядечек и тётечек носились туда-сюда, оставляя после себя кучу смятых, еле разли- чимых следов. Следы тускло мерцали, переливались, образуя всяческих чудищ. Чудища тут же распол- зались, куда ни попадя, свисали отовсюду, подобно гроздьям винограда, и при том – всевозможно ши- пели. А дядечки, а тётечки – всё суматошились, трескотели. Железо грохотало. Жёлтый ночной свет, ко- торый вовсе не походил на солнце, шумел сильнее и сильнее. Мальчик наблюдал. Он был внимателен, любопытство и напряжение танцевали из него навроде крошечных бенгальских искр. Но вот уж чего не было в нём, так это боязни. Мальчик ни капельки не боялся грозной, визгливой мешанины и суеты! Он знал: это – будто бы слова, ровными рядами наполняющие невесёлую некрасивую книгу. Ужасную книгу. …Здесь может быть – даже! – страшно… невыносимо страшно… Но когда такое случит- ся: мальчик возьмёт карандаш и всё это перечеркнёт »… – Похоже, мною написано! – в один голос воскликнули Семён Семёнович и Капитан. Воскликнули – посмотрели друг на друга. Одновременное восклицание рассмешило обоих; рас- смешило – не удивило; не удивило – удивились, – удивление сквозило в хохоте новорождённым гал- чонком. – Ай да мы! – тонко смеясь, всхлипывал Семён Семёнович. Капитан, развеселясь, гулко саданул его по спине ладонью. – Ты что, одурел!? – поперхнулся Семён Семёнович. – Лапища, как у медведя! – Извини, Сеня, не рассчитал. ...А за окнами исхлёстывался ливень. Клонились, гудя, деревья, барабанно просыпая по окнам, по стенам, по крыше сухие ветки. Липла к стёклам мягкая сентябрьская листва. Где-то вдалёке пророкотал – грохнув – гром. Ветер, завывая, зашуршал по-снаружи, засвистел в щелях. – Пошли, подышим, – потянул за рукав Капитан. – Пошли, пошли, а то до утра закиснем. – Вот ещё! – упирался Семён Семёнович. – Темень, ливень, вон – ветер поднялся… Да куда ты меня тащишь? Не хочу! – Идём-идём, за десять минут не расклеишься. Капитан – в нажатие – распахнул тяжёлую двустворчатую дверь и вышагнул наружу. Семён Семё- нович, заранее кутая в воротник скислившееся от неохоты лицо, вышагнул вослед. …За дверью были день и море. ЖЕНЩИНА Она – не глядя, не задумываясь – выбрала с полки книгу. Перелистнула несколько страниц; ос- кользнулась-потерялась в строчках невидящим взглядом. Рука её разжалась, – книга, обмахнув гармош- ковым веером воздух, гулко шлёпнулась в половицы. Женщина вздрогнула. Женщина коснулась лица пальцами, ещё хранившими память-промятость твёрдой книжной плоти… Мимолётное изумление, как лёгкий электрический выдох… изумлению вслед – забвенье. Тренькнули, дрогнув часы. Обезумевшим, хохочущим скульптором втреснулся в подоконник дождь. Изогнулась, слепливаясь в пронзительный долгий мешок, квартира. Женщина заметалась. …Она давно металась, очень давно: из мира в мир – от стены к стене, – сту- каясь лицом, грудью, коленями о всегдашне невовремя выступающие края зыбко-знобкой жилой куба- туры. Метания-сбор-урожая, урожая постылого, – так собиралось: края кубатуры – заведомы и изна- чальны, и нет никакой возможности миновать дробящие режущие сокасания… есть возможность, но там, где она проступает – только намёк… или сон… или бред…; там удары яростнее, сильнее… там края свиваются-сщёлкиваются в пращу, а ты – в камень. Но и не метаться ж нельзя! – налетает сквозняк, и носит, носит. Будь ты слоном иль скалою – ему безразлично… хлопья звенящей пыли – из угла в угол… Будь ты слоном иль скалою… Женщина заплакала. И слёзы её были злыми, холодными. И слёзы её были просящими, горячими. И отливали слёзы багрянцем. И били, били, били – мотыльками в ламповый плафон – в рукава, в руки. На что она злилась? о чём просила? – всё вперемешку, ничего не разобрать. Да и слезами разве втолкуешь? Только – омоешься… Нынешний год безумно походил на прошлый. А прошлый – на позапрошлый. Годы были, так ей казалось, покладисты к уплотнению и вмещали в себя многое. Каждый год, чудилось, доверху нагру- жался узорами замысловатыми; чуть коснись, чуть заворочайся – и узоры, а следом – год, сворачива- лись в кувшин, до горлышка полным-полнёхонький душным булькающим варевом. …Ах, прямо из гор- лышка! – и обожжённое вопящее нёбо… Но, чуть подождав, чуть остудив – дуя, мотая, жадно дыша, – клокочущее пойло и жадность рта свизгивались в один рывок; кувшин пустел; нутро наполнялось, но оставалось неопределимым, в смуте… количество и качество вобранного-принятого: что? почему? за- чем? Но в привкусе стынь ядовитая – горечь. …И каждый год – так: ураганом. Может, в иные года ура- гана и не было… но то, что было – так: ураганом. И каждый ураган – своего цвета, масштаба, в своём, только ему присущем облаченье…. А – все одинаковы; один за другим: похожие, наразличные… про- ливные. О, женщина так запуталась-заёрзалась в своих годах, что, когда её окликали по имени, она под- хватывала это имя, даже не подозревая – ну совсем, совсем, – что оно её собственное. – Эй, – говорили ей. – Эй, – соглашалась она. А потом плакала – злилась и умоляла, – потому что была не согласна, но опять опоздала это по- нять. Вся в сумбуре, узлах, разверстьях – она алкала лета, полагая, что время погодного потепления су- меет её обогреть. Так: утешенье и ласка… Да-да, обогреть, обласкать, утешить, а может – и поделиться умением: в ней самой ничего подобного не было, даже самую малость, а так хотелось… И приходило лето. И отталкивалось от игольчатого, алчущего, кричащего напропалую соседства. И убегало прочь. …А женщина плакала… А женщина звала лето… А женщина плакала… плакала… плака- ла… И садилась в пыльное кресло; из кресла – к себе была недобра и к тем, кто рядом. А рядом-то почти никого и не было. Были цветы в горшках; был старый кот, умирающий от одино- чества; было что-то ещё… и кто-то ещё… и где-то, и как-то… И, кажется, не было себя. Нет-нет! – вот: вглядишься – ты, влажная сверкающая жемчужина! – скользкая… никак не ухватить… а и ухватишь – шарик овечьего помёта, сухой, как кивок в темноте. Ох, как же ей иногда хотелось разбежаться, – расшибить голову о стену. Да не удавалось… Не уда- валось напрочь!: стены чувствовали позыв-предразбег и отодвигались; стены негодовали: как же это можно – бить о них чугунной затуманенной головой! неужто им и так от неё мало достаётся! …А жен- щина всхлипывала желчно, надорвано, обречённо. А женщина стискивала зубами губы, – раскачиваясь, впивалась, объедаясь, в боль. Падала кровь на землю. Падала женщина. Лежала себе, не орала, не шебуршилась, – вновь наполнялась надеждой. И, наполняясь, предчувствовала (ах, – звала!) её потерю. Свои мысли, – как много их… но зачем? куда? – вот загадка так загадка! То – всплеск, то – скре- жет… То – флейта, лопотающая лугами и перелесками, то – бубен, поднимающий овздыбь горы, трясу- щий шелками терпковых ароматов… То – лица, застывшие… – о-о! – подвижные лица застывших статуй, сходящих к прежнему воплощению… Ах, как много в ней всего! Ах, как мало! И то и другое – то ли рассвет, то ли сумерки, – всего вдо- сталь, всё через край; флаг над твердыней, зыбкий покров болота; всё просеялось-перемешалось, об- ратилось в полдень – так и застыло. …Это тени, тени, тени… Тени свиваются в трескучий сохлый клубок, и клубок не находит опоры, и рассыпается на множество памятей-пятен, тяготеющих к прежнему начинанию. Это верно! …Но можно сойти с ума, если не принимать участие в этом тусклом, в этом блескучем, в этом по-над-сквозь прони- кающем танце. …Но можно и не сходить, если правильно понять своё собственное местопристанище, если, уразумев себя нитью, правильно уяснить своё расположение в бахроме, уясняя – насквозь – своё преднитевое начало. Тени падают, падают, тени хрипят, ворочаются, елозят. Тени переполняют ураганом каждую соринку на полу, каждую трещинку в стене. Тени сквозятся – белыми, да – почтовыми парусами, – напоминая, изнемогая, радуясь. За поворотом – ровные крики из прогретых окон. За поворотом – бирюзовые волны, выпадающие из облезлого марева… взыскующие, манящие… Пропылённые ледники гор… Но закат! но закат… Она – в визге – поворачивалась к закату спиной, обхватывала голову руками и вжималась на корточки. О, она боялась заката. Закат никак не хотел пропускать-провожать её страхи в мир, и страхи возвращались назад, вламываясь, толкаясь, пробивая в женщине огромные вопящие ды- ры. Это продолжалось так долго и так обычно, что окончательного разрушения всё не наступало – ни- как не наступало! – оно откладывалось. И женщина боялась заката. И женщина грозила кулаками кому- то невидимому, кто вовсе закатом не был, кто выбирался всякий раз из длинного перечня лиц, мельте- шивших из скудной – сиюсекундной – памяти. Но… …Но ещё больше женщина боялась рассвета. Ну кому это не известно? – всякий знает!: на рассвете, раздвигая заросли и пучины, в жизнь про- глядывают зеркала... Даже тот, кто полагает, что помнит себя, знает, видит (кто не помнит себя…) – вспоминает. Да. Куда он денется? Рассвет… Женщина смотрела, смотрела, смотрела на себя в зеркало и видела маленькую девочку, – кро- шечную белобрысую девчушку с упрямым взглядом. «Это неправда, – шептала женщина, – это уже не я; она – не я! Мне тридцать… ну да! – мне скоро тридцать семь лет… и это больше, чем необходимо, по- тому что я давно устала жить.» А белобрысая девчушка прищуривалась на женщину, фыркала, пожима- ла плечами. А девчушка усаживалась на землю, пристраивала на коленях альбом, открывала коробку с четырьмя цветными карандашами, и – не задумываясь ничуть, не морща лба, не тревожа указаниями руку – рисовала мир. Женщина ахнула. У неё, теперешней, было множество карандашей, оттенков не- мыслимых и несчётных, были мелки и краски, был даже диплом художника… была лихорадка, которая казалась ей лихорадкой творчества… но: но повторить, хотя бы и копируя, то что нарисовала белобры- сая девчушка…! – о-о!! – …как!!? Женщина вбилась взглядом в зеркальное озерцо, зрачки её побелели. «Эй… – шуршали, скрипели, тёрлись сухие губы, – эй… Родная… Что же со мной…!?» С улицы послышался крик. И ещё. И ещё… …Нет. Тихо. Тихо и шумно, привычно. Женщина закрыла глаза, и, раскачиваясь, сдавленно – толчками – засмеялась. Она поняла: это кричал мир. (…Это шептали розы… – Девочка… девочка… – шепнула роза. Девочка-женщина повернулась к розе и осторожно, стараясь ненарочитым движением не уда- рить, не примять, взяла в ладони бутон. Лепестковая плоть бархатисто обшёптывала кожу, податливо шелестела, ластилась в долгожданную прозрачность соловьиными язычками. – Здравствуй, роза, – сказала девочка. – Ты, оказывается, так хорошо говоришь! Ты умеешь гово- рить! Роза выпрямилась из ладоней – восторженно посмотрела на девочку. – Всё просто… всё просто…: ты захотела меня услышать. – Роза сияла. – И это случилось сегодня. Спасибо тебе! – Роза сияла, сияла, сияла. – Обычно, ты говорила сама и думала о чём-то своём, – а се- годня ты захотела меня услышать! – Вот как… – надула губки девочка, но не выдержала, засмеялась. – Вот как! Как это здорово, здо- рово! – Ну да, ну конечно! – ликовала роза и становилась фиалкой. – Ого! – теперь ты фиалка? – удивлялась девочка. – Разумеется! – веселилась фиалка и становилась одуванчиком. Девочка удивлялась только чуть-чуть; она – это так замечательно! – ещё не стала взрослой, а по- тому – знала: образы-явности – туман… туман… туман… они не существуют вовне, а существуют внутри тебя, и только тогда, когда ты тяготеешь к глупости и бессилию, образы закрепляются, обхватывая тебя жёстким суровым поясом-частоколом… о! – зубья частокола не рады крови твоей, на них оставленной, но – ищут её. Девочка не обращала ни малейшего внимания, когда ей говорили, что «то» и «это» – это «то» и «это»; она видела взрослых насквозь: винтики и зубчики, застывшие в нелепой механической связке, несчастные неряшливые куклы, мерящие и осознающие мир под своё – кукольное – нутро. Хо- тя… некоторые из кукол были её родителями, были её родственниками… она любила их… и – и это про- ступало самым страшным в её жизни – позволяла им калечить себя, с ужасом наблюдая, что всё боль- ше и больше становится кем-то другим, кем-то ещё – чужой для самой себя… чужой и невнятной… – Что ты сидишь у подъезда? – спрашивал одуванчик. – Пошли гулять! – Ух ты, пушистенькая голова!.. Ты и ходить умеешь? – поддразнила девочка. – А как же! – воскликнул одуванчик. – Смотри! Он расплеснулся множеством пушистых зонтиков, и зонтики полетели, полетели – кружась! тан- цуя! – цепляясь за тонкие солнечные лучи, на лучи карабкаясь, усаживаясь на них верхом. Зонтики взвихрились, веясь из края в край, слепляясь в тёплую светящуюся пургу, кутая деревья, здания, улицы в смешливые белые хлопья. «Как зимой… – взглядом в белизне купаясь – переполняясь! – восхищённо подумала девочка. – Я смотрела из шалаша на падающий снег… а снежинки переливались всеми цве- тами лета: розовым, фиолетовым, жёлтым… всеми-всеми! А ещё – бирюзово-синим, как море…» Она сидела, нахохлясь, в шалаше, который сегодня утром – играя – сделали мальчишки. Девочка уже начала мёрзнуть, но уходить – ни за что… ни за что! Шалаш – это так весело и так таинственно! Хоть и был он из самых обыкновенных старых деревянных ящиков, девочка ничуть в нём не разочаровыва- лась: сквозь щели падал, мерцая, снег… неподалёку стояли высокие заснеженные кусты, засматриваясь из позёмки – в небо, как дальние неоткрытые острова, на которых может быть всё что угодно, но – только самое хорошее… На скалистой снежной шапке ближнего к шалашу куста девочка различила в щёлку каких-то маленьких человечков. Она выбралась наружу и подошла: не человечки – два сросших- ся веточками жёлудя; должно быть, они упали во-он с того дуба… Ну верно же! – это два мореплавате- ля; их смыло во время шторма с борта корабля; их выплеснуло на берег необитаемого острова, без во- ды и пищи, растерянных, изумлённых… Караул! Их нужно спасать! Девочка прошлась вокруг шалаша – вытаптывая линию, помещая шалаш внутрь прямоугольного пространства. «Это – плот» – решила она. Пыхтя, подняла длинную сухую ветку и воткнула её в снег по- среди плота: «А это – мачта». Девочка порылась в кармашках; высыпала на снег несколько маленьких пустых пузырьков из-под маминых пилюль. Набрала в пузырьки снег и положила их в свою корзинку. Наломала с кустов сосулек, взяла несколько щепок, немного сухой травы из шалаша – уложила туда же, аккуратно подвинув звякнувшие пузырьки. Вот и провизия. …Готово! Можно плыть. …Девочка взялась рукой за мачту, представила вздувшиеся, гудящие в ветре паруса и скомандовала: «Полный вперёд!» – «Эй!» Мореплаватели, увидев её, удивились, обрадовались. Взявшись за руки, они стояли на бе- регу и с надеждой смотрели на плот. Девочка помахала им рукой. Мореплаватели смотрели, и, навер- ное, думали: «Какая смелая, какая изумительная девочка! Она нас спасёт!» «Конечно, спасу, – думала в ответ девочка. – Вы теперь не бойтесь!» Плот приблизился к берегу; мореплаватели подпрыгнули от нетерпения; она бросила им причальную верёвку… …«Не зря день прошёл, – болтая ногами и жуя пирожное, деловито думала девочка, – спасла пару бедолаг. – Она вздохнула. – Жаль только, мама ужинать слишком рано позвала, – я бы спела им песен- ку, чтобы утешить и ободрить ещё больше». Девочка окончательно развеселилась. Доела пирожное и, испустив воинственный клич, отправилась пугать родителей: «У-гу-гу!!!» …А снег за окнами падал, падал, падал. Не было такого мгновения, чтобы не поменялось то, что полагало себя неизменным. По-новому выстраивались тени и узоры, по-новому соединялись звуки и складывались запахи. По-новому наступала ночь. …Мир менялся, менялся, менялся…) Вчера, когда она возвращалась домой, прямо у подъезда к её ногам упал (нет, не упал – рухнул) бумажный листок. Впрочем, бумажным он оказался лишь при разгляде, а поначалу увиделся как лист древесный, оттенков и формы незнаемых, с дерева невиданного… Женщина даже задрала голову – ошарашенно – в попытке рассмотреть, выявить то самое дерево, с которого свалился лист. Да куда там! – всё деревья знакомые, годы здесь простоявшие… её годы… Только взяв в руки, только окинув – цепляясь, спотыкаясь – взглядом, – узналось: бумажный, бу- мажный лист, осеянный письменами. И – странное дело! – женщине показалось, что это её почерк… хоть и другой, другой, но и чем-то её… что это писала она… Так нет же, не писала! – она бы помнила… «…зачем такое девочке? откуда это девочке?...» Эти две строчки как-то само собой и сразу выхватились взглядом из текста. Почему-то – но поче- му? почему? – они напугали женщину, – она стиснула, будто б в ознобе, в руке листок – комкая, сминая – и бросилась, перепрыгивая через ступеньки, падая, ушибаясь, часто дыша, на третий этаж, к себе. Захлопнув за собою дверь, женщина, всхлипывая, потиснулась в угол; замерла. Хотелось реветь. Очень хотелось реветь. Женщина расправила смятый листок… (и вновь – пока она его расправляла – листок обмахнулся в её сознание своей очевидной, очевидной-ускользающей древесностью) Женщина дрожала, дрожала. Женщина плакала. Женщина читала, читала, читала, всё более и бо- лее уверяясь, что это написала она, но не понимая… не понимая… «ах девочка печальная твой бант растёт из веточки твой взгляд растёт из камушка из ветра – голова …зачем такое девочке? откуда это девочке? она и так печальная в зелёных рукавах …приветная приветная качает тело в изморозь а сердце – улетелочка а сердце – улетелочка …и домик твой качается качается качается и домик твой касается качается в тебя и день в тебя касается и ночь в тебя касается и что-то начинается как будто б начинается… …всё время на приступочке всё время перед дверкою всё-время-не-входящая – юлящая волчком вблизи – совсем пропащая из дали – настоящая и тут и там – болящая и в том и тем – болящая …зачем такое девочке? откуда это девочке? ….. …и что-то начинается и что-то начинается» «Вот… – бормотала женщина, – вот: птица сидит на верхушке мачты и первая замечает берег. Да вообще: только она его и видит. …Но не рассказывает. Потому что никто ничего не спрашивает у птицы. Вот: проще не заметить берег и проплыть мимо, чем что-то – взбредёт же такое в голову! – спросить у птицы; ох, птица! – а птица, конечно, сидит на верхушке мачты, – ну и что? …Забавно и страшно.» Женщина взглянула в окно. Из окна – нос к носу – на неё смотрела осень. Женщина закричала; выгнулась коромыслом, залопотала невнятное… Руки к вискам вскинула, – кинулась по квартире – из комнаты в комнату, – комнаты лихорадя, сматывая в клубок. Двигала ме- бель, сдёргивала покрывала, тыкалась лицом в паутинистый сумрак щелей. Что-то искала. Не находи- ла… И опять искала. Наконец, она выволокла из-под кровати длинный бумажный рулон; дёрнула за края – развернула в огромный бледно-метельный лист. Бросилась – бросилась! – к окну; прижала – прижала! – вжала в него шуршащий тяжёлый лист, – прижалась сама, плотно-плотно, крепко-крепко, как-то даже совсем не опасаясь, что может вывалиться – со стеклом, в стекле – на улицу и погибнуть. Прижала. …Обняла. Рухнула на пол. Сверху – медленно отлипая от стекла, вдохом вбирая в себя бесконечность, колышась, колышась… – на неё слетел лист, орисованный-облачённый на краткий миг в облик осени. Женщина завернулась в лист; скуля, заползла под кухонный стол. Там и заснула. ...И увидела женщина сон. Сидит она на стуле… нет, в кресле… (или на стуле?)… Чудилось: долго сидит, давно… и – седая, се- дая, как штукатурка, прямая, как указующий в звёзды палец; сидит и держит на коленях, оглаживая ле- гонечко, горстку серой пушистой пряжи. А вокруг – огромная комната; сидит она в центре комнаты, и комната – пустая, пристальная, не холодная и не тёплая. Вдруг – вдруг, из ниоткуда – в комнате произошло движение. Что-то явное-неопределимое – сви- валось, копошилось, роилось, раздёргивалось на всякое-многое, беспрестанно меняясь, опадая и вос- паряя вновь. Что-то… Но – вот: отслоилась маленькая фигурка и на четырёх быстрых лапках подбежала к женщине. – Мя-у…! Сначала, женщина подумала, что это её кот, что он пришёл навестить её во сне, рассказать о своей старости… может – прямо и неотрывно посмотреть в глаза, покачать головой… Да, ей часто казалось, что кот давно – напрямик, раз и навсегда – хочет поговорить с ней. О, как женщина боялась этого, как боялась! Вот, вот что было в его глазах: снежные хлопья – реющие лоскутья сердца, и – память, память, память… …Но, присмотревшись, женщина поняла, что это совсем другой кот… точнее – кошечка. Моло- денькая золотоглазая кошечка сидела у её ног и смотрела, смотрела… и поигрывала хвостом. Хвост дёргался-мотался, перемешивая тени и пыль, выказывая – призывно, очевидно – нетерпение, а может быть даже – досаду. Женщина нагнулась со стула к кошке, желая коснуться её шёрстки – огладить, успокоить. Кошка перестала поигрывать хвостом, – замерла, вкрадчивая, как облизнувшийся фонарь. – Ки-иса… Онемелое от долгого сидения тело слушалось грузно, натужно. И как только оно шевельнулось, отвыкше пытаясь осилить и соочерёдить сиплый ворох движений, – пряжа соскользнула с колен… упа- ла… Странно как-то упала – резко и быстро, а была, казалось, легче облака. Кошка сразу же, без какой-либо паузы, подхватила пряжу, и, поддавая её лапами, погнала по комнате. Подбрасывала, валяла, щекотала усами, – развлекалась вовсю! – развлекаясь, укатывала пря- жу всё дальше, дальше, будто – два мячика удаляются в известную им, заранее оговоренную сторону, два мячика-друга. Удивительное, торжествующее трепетание образовывалось промеж и вокруг. Ах!: бабочка и жук бултыхаются в ромашках – в ромашковом ненаглядье, – только блики, блики пыльцы; бабочка, жук и солнце. Женщина встала, удерживая-уминая сцепом зубов подкатившую слабость, – закричала, замахала руками, – побежала следом за кошкой. Она бежала, и размахивала руками, и кричала, кричала, кричала… Ну до чего же огромная комна- та! …Она отбежала уже достаточно далеко: если бы обернулась, больше не смогла бы увидеть место своего исхода. Но: продолжала бежать, не оборачиваясь, не замедляя бега. В некий момент женщина почувствовала, что ей приятен бег. Очень приятен! Этот стремительный однозначный лёт напоминал собою долгожданное лакомство, которым хотелось объесться, а объев- шись – наполнить им карманы, кастрюли, сумки, чтобы был запас, чтобы лакомства было вдосталь, а лакомиться – сколько угодно. …Лицо пылает, – ветер, ветер; лицо-пригоршни, – э-гэ-гэй! ветра в при- горшнях – через край. Босиковый шлёп подошв сбивает пол в сметану-песок, и песок несётся следом, завывая, подталкивая, дразня. В беге своём женщина почти позабыла – зачем? куда она бежала?.. И когда неожиданно- незаметно комната стянулась в открытую дверь, и женщина на полном ходу через дверной проём про- скочила – появление кошки стало почти открытием. Кошка лежала на земле, облокотившись локотком о пряжу. Лежала себе, усами потряхивала, мур- лыкала. – Привет, – кошка чуть приподнялась и махнула лапой. – Нос на бегу не отморозила? Голосок кошки был тоненький, мелодичный, похожий на тихий размеренный плеск воды. Жен- щина зажмурилась; ей показалось что она находится на ошарашенном солнечным зноем и стрекотани- ем травной мелюзги речном берегу. Река плескала о берег, журчала в столбах просевших мостков, то- порщила мелкие гребешки зыби… Река покачивала-овеивала берег, и берег виделся не началом бес- крайней земли, а крошечным маревным островком – солнечным пятнышком, крутящимся взад и впе- рёд в речных руках. Женщина сделала шаг в сторону кошки. – Ты поосторожнее, – попросила кошка. – А то ещё наступишь! – Нет, что ты… – пробормотала женщина, испуганно делая шаг назад. Её поспешное отступление и резко метнувшийся следом подол платья учудили целую тучу пыли. Кошка сморщила носик, чихнула. Из-под её лапы выпорхнул комок пряжи; плавно взмыв – он в несколько расширяющихся витков оказался над головой женщины, – затанцевал, смешно перевалива- ясь в воздухе с боку на бок. – Будь любезна, поаккуратнее, – попросила кошка. – Не озорничай. – Я не озорничаю… – Женщина задумалась. – Я за тобой бежала. Бежала… бежала… А зачем? – А почему бы и нет? – улыбнулась кошка. – Или у тебя были другие планы? – Да не было у меня никаких планов. И нет… – Женщина неожиданно заплакала. – У меня вообще ничего нет! – понимаешь? Женщина плакала. Комок пряжи танцевал в воздухе. А кошка – улыбалась; улыбалась и смотрела на женщину. – Не надоело? – спросила кошка. – Что? Женщина сквозь слёзы посмотрела на кошку, но даже не смогла её толком увидеть: кривые слёз- ные зеркала, смешные, грустные: кап… кап… кап… Что тут разберёшь? – Реветь, – уточнила кошка. Женщина обиделась, даже разозлилась, и сразу перестала плакать. Обиделась – повернулась к кошке спиной. А только повернулась, – пряжа над её головой прервала свой танец. Пряжа закружилась, всё быст- рее, быстрее, становясь уж и вовсе ни на что не похожей в этом кружении, а если на что и похожей, то – по дороге к похожести, не сейчас. Но, невесть с чего, будто б ваза грохнулась на пол – пряжа полыха- тельно взгромыхнулась. БУХ! Миллионом пронзительных грозовых игл просыпалась пряжа на женщи- ну, продолжая – в проницновении – прерванный танец. Не в силах о чём-то подумать, что-то сказать, женщина отчаянным, почти надрывным движением развернулась обратно к кошке, полагая найти в ней поддержку, защиту от происходящего. Но… Кошка зевнула. Мгновенно, сразу после зевка, кошка вспыхнула-возросла, став всем что только было вокруг, окружив женщину со всех сторон, и, от каждой стороны – распахнутый грозный оскал, вздыбленный в рык. Если б все медведи на свете собрались вместе и целью их собрания был бы сов- местный протяжный рык, то он показался бы чуть тренькающей виолончельной струной, по сравнению с тем, что услышала женщина. Она метнулась – метнулась! – напропалую, не разбирая – куда? что? – чувствуя себя тополиной пушинкой, рядом с которой расхохотался северный ветер. Миллион миллионов лет так было. А может быть – пять или шесть минут. Женщина – в выдохе, в падении – открыла глаза. …Сна не было. Она не спала! Она лежала у обочины спокойной простой дороги, а рядом с ней, вокруг неё, чуть поодаль, но да- леко не убегая – носилась в траве кошка. – Ко-ошка… – слабо позвала женщина. Кошка не обращала на женщину никакого внимания. Никакого! Носилась неспешно в травах, – мягко проёрзывая в ромашках, принюхиваясь к колокольчикам, сшибая белыми растопырчатыми уса- ми с возвысей цветочных пыльцу. Иногда, казалось, она и помелькивала взглядом на женщину, но – мимолётно, в оскользь. – Ко-ошка… – снова позвала женщина. – Ну кошка же!.. – Чего тебе? – без всякого любопытства отозвалась кошка; она внимательно обнюхивала обшир- ный незабудковый куст, по-прежнему не обращая на женщину никакого внимания – даже не взглянула в её сторону. – Что со мной? Где я?... – Как это – «что, где», – удивилась кошка. – Ха! Валяется у обочины, раскинулась, как полоумная клякса, и спрашивает – «что, где». – А что это за обочина? – Женщина приподнялась, поправляя заплеснувшие лицо волосы. – Что за дорога? – Дорога, – ответила кошка. – Дорога… – слабо повторила женщина. – Дорога… (Дороги ей мерещились всю жизнь. И – всю жизнь – она пряталась от них. Жажда… Жажда! Шелест родника к губам… а родник отодвигается, отодвигается… а родник трень- кает издалёка, призывно, призывно… а к губам – пыль, и пыль охрустывает на зубах роем исстылых си- ротных планет… Жажда. Шевельнёт левой ногой, правая – неподвижна. Шевельнёт правой, левая цепляется за углы. …Вроде бы, ничего страшного, а если и есть какие невнятности, какие угрозы, то позже – наладится, об- разуется… Но – мишень изнутри, и каждая пуля – в яблочко, и тоска разрывает на мелкие крошевные кусочки. И каждый – каждый! – кусочек разрывает тоска. Голый пол. Картины на стенах. Пресная каше на блюде. Близкие – мимо. Дальние – топчутся у холодной груди, припадая к пустым сосцам. …И из щелей, из трещин в замызганных стенах – обман, из визга петель дверных – вчерашние дни. «…Мне не нужно ваших вымыслов и раздоров, прущих железной шеренгой из фабричного горкло- го бреда. Мне не нужно ваших фальшивых застолий, где пьют и едят друг друга. Мне не нужно гранит- ных оскалов ваших плеч, подбородков, взглядов…. Мне ничего этого не нужно. Но так получилось, что ненужное не спрашивает, не беспокоится – придвигается, требуя, умоляя, – присутствует неотвратимо… Мне – бежать? ...Каждый раз, когда ноги привносят что-то более быстрое, чем обычно-шаганье, кажет- ся – я мчусь!.. Куда?.. От чего и от кого? Кто вы? …Может быть – от себя?» Дороги… Они были в картинах… в картинах; в картинах женщина пыталась увидеть своих детей. Но дороги там были густо перемазаны краской, важностью хмурой персоны, зряшностью беглых оглядок. Случайная встреча, завиток тумана, жар бурлящих костровых излучин, – бывало, дороги измелькива- лись и оттуда… да – зря, она всё выпускала из рук, поскольку сама управляла руками, поскольку сама повелевала рукам что им делать. Жажда. А теперь…) Женщина смотрела на дорогу. Дорога как дорога, – пропылённая просёлочная лента, медленно льющаяся сквозь луга. Такие до- роги женщина видела, по таким ходила. Иногда они были приятны в хождении, иногда – утомительны, но – обычны. Обычны. Женщина никак не могла взять в толк: зачем? зачем ради какой-то – обычной – дороги на неё свалилась такая куча казусов, такой ворох невероятностей? Да ещё эта жуткая насмеш- ливая кошка… совершенно бесчувственная! нахальная, грубая! – Сама дура, – в самое ухо сказала кошка. Женщина вздрогнула. Кошка стояла рядом и внимательно, не мигая смотрела на женщину. – Послушай, что ты меня… Женщина не договорила. Внезапно, она почувствовала, что вот-вот умрёт, а может быть – лопнет (но тоже – ничего себе!..). Что-то невесомое и светлое – да! изумрудные нити взмывающих майских бе- рёз – колыхнулось, залопотало, перевернуло… А следом – следом! – горечью светлой, сладостью не- сносимой, визжащим трезвоном полудня… а следом – дальше! дальше! – пронзительный твёрдый клич, распирающий каждую капельку бытия всенаполненностью и сутью, очевидностью, верой, судь- бой. Женщина закричала. Женщина закричала. Женщина закричала, закричала, закричала… «Иви, Иви, малыш…» «Идём с нами!»… «Мур-р-р…»… Женщина стояла на обочине. Женщина смотрела. А по дороге… А по дороге шла она. Она. Она сама. (Неужели?) И шла-то как! – свободно, спокойно; будто бы даже и не шла – будто бы даже летела. Только… (Она ли? Она?..) Да, она. …Но и – мальчик… девочка… женщина (совсем другая!)… Ещё одна жен- щина, пожилая… мужчина, и ещё один мужчина… и ещё один… жаба… белка… кузнечик… и что-то… и что-то ещё… И всё – она! (Что же это?..) Молния. Крик. Смех. …Это пёс. Стремительно бегущий пёс. Меняющий – насквозь – обличья, вбирающий обличья в се- бя, разбрасывающий, – трепетный звон личин и миров, бьющий в колокола каждого пребыванья. Ах, что за пёс! Да не пёс, нет – все псы на свете! все на свете звери! и птицы! и рыбы! и насекомые! и дере- вья! и травы! и камни! И – вода, льющаяся, неподвижная вода. И – огонь, пляшущий, созерцающий огонь. И – воздух, умирающий, бессмертный воздух. И – земля, вся земля, вся-какая-ни на есть земля… и – всё-всё-всё, всё, что под землёй и всё, что над землёй, всё, что на земле и всё, что из земли! Но – призрачно, едва уловимо. Ах, что может уловить зрение? что могут уловить слух, обоняние, осязание? что могут уловить ощущения? Уловить, прижать, взлелеять, взять в береженье – вот всё, что они могут; но это – призрачно, да, – едва уловимо… и – в уловимости – иллюзорно. Вот: проскрипела повозка… (Это – она?) Замерцала, – вздыбилась пучиной обочина!.. (Это – она?) Стрелы впились в ладонь; впились – изошли сомкнутыми устами, творящими речь! (Это – она?..) (Это – она?..) Поезд… мальчик… звёзды, ликующие в овёс!.. Мальчик махнул ей рукой. Мальчик подошёл и коснулся рукой её глаз. Странно, что она так внезапно ослепла. У ОБОЧИНЫ Огромный бирюзовый простор нежно и плотно сокасался со ступенями зала ожидания, ступени облизывая, лаская. Куда ни посмотри – он. Ни платформы, ни рельс, ни деревушки вдали, ни леса… а только: море, море, море, небо и нежаркое спокойное солнце, полощущее тонкие лапки свои в бирю- зовом мире. Так: всегда и само собой; так: увидев – удивление и восторг, и удивление, и восторг, и ра- дость, – о чём же тут спрашивать? А воздух… прозрачный-прозрачный, будто бы даже нет его, а – по- всюду, повсюду… Пряное, терпкое колобродье, одуванчиковые гребешки волн… бирюзовая даль… – Море… – прошептал Капитан. Сняв шляпу и распрямив плечи, восхищённо – расширенными глазами – смотрел он на море. О-о! ни капли разочарования не нашёл в себе: море оказалось именно таким, каким ему и представлялось… давным-давно… всю жизнь… Семён Семёнович, последние полчаса расслабленный, почти – ну почти! – успокоившийся, снова испугался. Сам факт появления моря ещё не дошёл до его сознания, точнее – не подобрался вплотную, но… Несколько волн – прибоем – расплеснулись, журча и бурливля, о верхние ступеньки зала ожида- ния. То ли сознание, то ли лицо (но что-то – точно!) обдало брызгами. – Да нас же сейчас затопит! – закричал Семён Семёнович. – Спасайся, Капитан! Не дожидаясь, не оборачиваясь – Семён Семёнович покарабкался на крышу. Залезть на одно- этажное сооружение было нетрудно: и выступы и впадинки – всего вдоволь… но в здравом уме, это Семён Семёнович понимал, он вряд ли бы сюда залез. …Залез; потоптался по крышной жести; на кор- точки уселся и посмотрел вниз. Капитан, закрыв глаза, поматывая головой, жмурясь, ловил лоснящимся сияющим лицом морской ветер. – Капитан, лезь сюда! – вопил Семён Семёнович. – Затопит, затопит! Капитан обернулся. – Ты зачем туда забрался, Сеня? – весело удивился он. – …И чего орёшь? Ну-ка не балуйся, спус- кайся! – Затопит же! – Что с того? – поплескаемся! – бодро ответил Капитан. – Не стучи хвостом, Сеня! – рыбы народ свойский, не выдадут. – Ага! Тебе всё шутки шутить, – обник лицом Семён Семёнович, а я плавать не умею… – И я! – радостно сказал Капитан. – Тоже мне – печаль. – Захохотал: – Заплыв двух кирпичей на край света! На старт!.. Внимание!.. Семён Семёнович тоже засмеялся. Страх как навалился – так и изник, не оставив по себе ни памя- ти, ни ухмылки. Семён Семёнович смеялся, с любопытством озирал бирюзовую даль и никак не мог за- яснить: что это он? зачем? почему? с какой стати он полез на крышу? …да и вообще: как залез-то сюда... – Смотри! Капитан посмотрел, козырьком ладошковым лицо занавесив, куда показывал Семён Семёнович; вгляделся попристальнее. Далеко-далеко, на волнышках малых, покачивалась – направлялась в их сторону – доска. На доске сидела кошка. …И так она на доске сидела, что становилось ясно: кошка сама рулит, сама направляет, спокойно и уверенно, как заправский – очень уж шустрый! – волнобежец. – Ну на