Между той позой, в которой он лежал, и теми, в которых я его видел, когда он был еще жив, не было ничего общего. Но потом я вспомнил ту позу, в которой он стоял у обрыва, когда мне больше всего хотелось убить его. И теперь у него был такой же спокойный, расслабленный вид; казалось, ему очень нравится лежать здесь, особенно в лесу, необходимой, составной частью которого он был.
Я ногой перевернул его, и рука, ухватившаяся за корень, перевернулась ладонью вверх; пальцы так и остались скрюченными, будто все еще держались за корень. И теперь я смог, наконец, рассмотреть его лицо.
Я рухнул на землю, нож отлетел в сторону. Сердце съехало куда-то вбок и стало биться так, что, казалось, хочет загнать кровь куда угодно, только не туда, куда нужно. Я закрыл лицо руками – я обезумел от ужаса. Я не мог заставить себя взглянуть на его лицо еще раз... Открытый рот был полон зубов...
А может, мне померещилось? Я пополз к нему, подобрав нож. Засунул ему нож в рот и ковырнул зубы у десны. И оказалось, что у него вставная челюсть – она немного сдвинулась под нажимом. Значит ли это, что это все-таки тотчеловек? Достаточно ли этого свидетельства? Я рукояткой ножа загнал вставную челюсть на место и стал внимательно рассматривать убитого. Он был одет так же, как и тот,беззубый тип, но точно ли так – я не мог бы утверждать с полной уверенностью. Во всяком случае, очень похоже. Он был на вид такого же роста, таким же тощим и отвратительным. И хотя все происшедшее там, у лодок, на поляне, въелось в мою память, как выжженное тавро, тогда я наблюдал его совершенно в ином состоянии, чем теперь. Думаю, что если бы я увидел его так близко в движении, я бы тут же определил, тот это человек или нет. Но он не двигался, и я не мог сказать: тот или нет. И до сих пор не могу.
Я крепко сжал нож в руке. Что делать с ним? Все что угодно. И никто этого не увидит. Никто об этом никогда не узнает. Можно делать с ним все, что захочется, и ничего в этом не будет слишком ужасного. Я могу отрезать ему половые органы, те самые, которые он вчера хотел использовать, чтобы совершить надо мной насилие. Или – я могу отрезать ему голову, глядя при этом прямо в его открытые глаза. Или – могу съесть его. Я могу сделать с ним все, что захочу. И я стал терпеливо ждать – какое желание придет ко мне; что оно мне скажет, то и сделаю.
Никакого определенного желания не приходило; вокруг меня сгущался первобытный ужас, отсвечивая рефлексами на лезвии ножа. Я начал петь. Я пел популярную тогда песню в стиле фолк-рок. Я закончил пение и почувствовал, что ужас немного отступил. Я встал на ноги и выпрямился насколько мог.
И тут же на меня нахлынуло осознание всего того, что мне предстояло сделать. Я бы предпочел тащить его по земле, а не нести на себе, но догадывался, что если буду волочить его волоком, это займет намного больше времени. Поэтому я вставил нож в ножны, опустился на одно колено, взвалил его на плечи так, как учили меня делать в лагерях бойскаутов, когда нас инструктировали в оказании помощи пострадавшим во время пожара. Поднялся на ноги, почувствовал, что стал вдвое тяжелее, и двинулся через поляну. Обошел камень, который привел меня к убитому, продрался сквозь кусты, через которые немного раньше прополз в поисках подстреленного мною человека, и, шатаясь, направился к обрыву. Я чувствовал, как мой бок и левая нога постепенно увлажняются, потом вроде бы высыхают, потом снова становятся мокрыми. Тело убитого старалось загнать меня в землю, и у меня было ощущение, что если я сброшу его с плеч, я тут же, освобожденный от веса, взлечу. Пробираясь сквозь кусты, я вовсе не был уверен, что мне удастся дойти до обрыва. Деревья медленно расступались передо мной, ветви хлестали по лицу и раздвигались и, наконец, впереди, метрах в двадцати, я увидел, что деревья расступаются и открывается спокойное, наполненное солнечным светом пространство. До меня снова стал доноситься уже хорошо знакомый мне шум вечности.
Я опустил его на землю почти точно на то же место, где он стоял, когда моя стрела поразила его. Подошел к обрыву. Сначала я посмотрел вниз по течению – я боялся посмотреть вверх и обнаружить там все ту же пустоту. Но даже глядя вниз по течению, я уже знал, что пустота вверх по течению чем-то наполнена; в ней было нечто – как пятнышко на чистом листе. Я повернул голову – я должен был удостовериться, увидеть невозможное, – байдарка Льюиса сверкала на солнце, сверкала открыто и призывающе, двигаясь, как серая форель, выплывающая из камней. Я взглянул на убитого. Ты уже мертв, Льюис, сказал я, обращаясь к мертвецу. Ты и Бобби уже мертвы. Вы отплыли слишком поздно, вы сделали все неправильно. Мне следовало бы взять эту винтовку и выбить твои сраные мозги, Бобби! Ты вонючая жопа, Бобби, годная только на то, чтобы срать! Ты жирное ничтожество, Бобби, приспособленное только для игры в гольф в своем засраном клубе! Ты бы уже сдох – тебе нужно было бы сдохнуть, Бобби, как раз бы сейчас по тебе бы начали стрелять. Ты прекрасная мишень, ты плывешь медленно, ты сидишь так, что по тебе невозможно промахнуться. Если бы я не залез сюда и не сделал бы то, что сделал, ты плыл бы по воде брюхом вверх, с выбитыми мозгами, из тебя сочились бы остатки твоей крови... и Льюис, такой же мертвый, плыл бы рядом с тобой.
Я вернулся к винтовке, подобрал ее, и мое взвинченное, полубезумное состояние усугубилось, как только я прикоснулся к ней. Я подошел к обрыву, прицелился. Прицел упирался Бобби прямо в грудь. Давай, стреляй, сказал мертвец. Давай, давай, смотри, так здорово будет в него пульнуть. Но я отогнал от себя этот вой в голове – просто разжал пальцы и уронил винтовку на песок. В какой-то момент я действительно подумал, не выстрелить ли мне в воздух, чтобы привлечь внимание Бобби. Но я отшвырнул от себя и эту мысль, ведь звук выстрела наверняка напугал бы его; он мог бы тут же прыгнуть в воду, перевернув байдарку. К тому же, мне не хотелось прикладывать эту штуку к плечу снова. А искушение было велико – еще чуть-чуть и я бы выстрелил. И не в воздух. Нев воздух.
Я взял винтовку за ствол, раскрутил над головой и швырнул как можно дальше. Винтовка, тяжело вращаясь, полетела вниз, потом перешла в простое падение, медленно переваливаясь из стороны в сторону, и, наконец, ударилась о воду метрах в пятидесяти от байдарки. Я надеялся, что Бобби увидел ее падение и успел рассмотреть, что это винтовка, и понять, что дело сделано – мы в безопасности. Винтовка, падающая с неба, уже не могла выстрелить.
Сразу же после того, как она упала в воду, Бобби вытащил из реки весло, но не посмотрел вверх. Я вложил в рот большой и указательный пальцы и свистнул как мог громче; свист получился пронзительный, высокого тона. Но мне показалось, что свист мой, зажатый между стенами ущелья, все-таки затерялся в шуме реки. Я взобрался на самый большой камень у края обрыва и стал во весь рост. Потом я сообразил, что нужно не просто стоять, а как-то двигаться – может быть, повторять движения упражнений, которым меня учили еще на уроках физкультуры в школе. Ничего другого, что предполагало бы столько же движений руками и ногами, я не мог придумать. Мне казалось, что сейчас я развалюсь на куски, но я продолжал, приплясывая, размахивать руками. Наконец, Бобби взглянул наверх, и пустое пятнышко его лица осталось поднятым в мою сторону. Я дернулся еще раз, теннисные тапочки скрипнули по камню, рана рванула за бок, но радость приглушила боль – Бобби узнал меня. Я показал рукой – подгребай сюда, к скале, прямо подо мной. Он поднял весло, а потом медленными гребками с правой от себя стороны стал разворачивать байдарку к подножию скалы, на которой я стоял.
Я подошел к убитому, который валялся на боку – одна нога согнута, – и перевернул его на спину. Он лениво закинул голову и уставился в небо. В один глаз, когда я его тащил, наверное, ткнула какая-то ветка, и теперь он был замутнен, как жидкость, в которую налили грязного молока. А второй оставался чистым и голубым, покрытым изящным и необычным рисунком кровеносных сосудиков. Я увидел себя в этом глазу – крошечная фигурка, склоняющаяся над ним, растущая в размерах.