Однако его чувство гостеприимства было слишком велико, чтобы он открыто мог проявить свое неудовольствие этими двумя существами, которых в глубине души жалел, Гийом все еще помнил басню о девочке, терзаемой собственной матерью, однажды рассказанную ему Адель.
Итак, он встретил их с учтивостью, но, когда Адель проскользнула на кухню, чтобы поздороваться с госпожой Белек, а ее брат направился прямо к подносу молодого слуги Виктора, чтобы завладеть стаканом, он взял Агнес за руку и отвел ее в сторону.
– Что вам взбрело в голову их приглашать? – проворчал он. – Я знаю, что вы испытываете жалость к Адель…
– А почему бы не чувство привязанности? – отрезала молодая женщина, сразу заняв оборонительную позицию. – Когда я потеряла бедную Пульхерию, она всячески старалась оказывать мне мелкие услуги, утешить меня… Это заслуживает вознаграждения, как мне кажется?
– Вы не перестаете ее вознаграждать. Мне хорошо известны все ваши благодеяния. Упаси меня Боже, впрочем, упрекать вас за это, но…
– Но что? Вы стыдитесь их? Однако они ваша единственная родня вместе с Анн-Мари Леусуа.
Незаметное и, возможно, непроизвольное пренебрежение Агнес тотчас разозлило Гийома.
– Вы хотите сказать, что если госпожа де Варанвиль и госпожа де Шантелу, Меснильдо и маркиз де Легаль соглашаются сидеть за одним столом с простолюдином, то нет причин, чтобы они не дружили также со всей семьей?
– Я хочу сказать, что если вы заставляете меня принять революционера в качестве крестного отца моего сына, то нет причин, чтобы братство не воцарилось в наших домах.
Не успели эти слова сорваться с языка Агнес, как она пожалела о них, увидев вспыхнувший злостью взгляд своего мужа. Но он тотчас овладел собой.
– Жозеф не революционер,– сдержанно сказал он.– Мы поговорим об этом позднее. Займитесь гостями!
Повернувшись спиной к жене, Гийом подошел к группе, состоявшей из Меснильдо, Легалей и Бугенвилей. Роза де Варанвиль, которая беседовала с мадемуазель Леусуа, наблюдая краешком глаза за уединенной беседой Тремэнов, сделала едва заметный шаг в сторону своей подруги, так как увидела, что та побледнела, но в этот момент вошел аббат де Ля Шесниер и хозяйка дома должна была посвятить себя ему. Другие присутствующие тоже двинулись ему навстречу: все в районе Валони любили этого старого приятного человека, образованного и красноречивого, доброта и неисчерпаемая снисходительность которого были хорошо известны. Впрочем, почти сразу же все пошли к столу, чтобы не пропустить время, назначенное Клеманс Белек, и избавить ее таким образом от сердечного приступа. Действительно, искусная повариха Тринадцати Ветров торжественно представляла новое блюдо, родившееся в ее изобретательном воображении любительницы вкусно поесть: суфле из омаров со сливками, появление которого все встретили шепотом, предвкушая наслаждение.
Вкрадчивое молчание воцарилось на некоторое время за большим столом, где хрусталь и серебро соперничали в своем блеске: все с наслаждением смотрели, как Потантен, молчаливый, как кот, разливал золотистое, в муаровых зеленых переливах вино в бокалы, похожие на большие просвечивающие цветы вьюнка. Он был великолепен в своем парадном костюме цвета мха, которым очень гордился, потому что тот совсем не был похож на ливрею, – Тремэн не допустил бы этого для своего самого старого друга – и придавал ему вид купца, отошедшего от дел, или нотариуса на пенсии. Его галстук и манжеты из снежно-белого муслина хорошо выделяли его смуглое лицо, впрочем, немного похожее на физиономию преступника с напомаженными и закрученными кверху усами по моде древних Великих Моголов. Они бы лучше подошли пирату из Туниса или Алжира, чем человеку, родившемуся просто-напросто в предместье Авранша, если только у него не было бы этих небесно-голубых глаз, прячущихся под седыми бровями, густыми, как пучки травы.
Обладающей большим достоинством и мудростью – за исключением тех моментов, когда слишком много выпивал! – душой и телом преданный Гийому, которого знал подростком, Потантен Пупинель, разменяв седьмой десяток, был очень счастлив на своем посту мажордома, который отнюдь не обязывал его прислуживать за столом. Будучи тонким знатоком вин, – намного большим, чем Тремэн, – он любил играть роль дворецкого, которую исполнял с величием епископа, служащего торжественную мессу. Он шептал вам на ухо год производства вина с таким сдержанным смакованием, словно речь шла об альковной тайне.
Когда голод был немного утолен и все принялись за сочный окорок, вымоченный в смеси сока и старой, выдержанной яблочной водки, политый соусом из сливок, грибов и тонко нарезанных яблок, беседа возобновилась. Присутствие Бугенвилей, приехавших из Парижа, вызывало огромный интерес: от них ждали последних новостей о столице, о событиях в которой не знали что и думать. Одно из них в особенности вызывало любопытство, смешанное с изумлением и даже возмущением: 19 февраля прошлого года бывший офицер, маркиз де Фавра, был повешен на Гревской площади за то, что участвовал в заговоре с целью похищения короля.
Приводил в негодование не сам приговор, а способ казни: отвратительную веревку, позорную виселицу, которые предназначались до того времени только для бродяг, воров, челяди, людей из низов общества, осмелились применить к потомственному дворянину, между тем как единственной подходящей казнью для него могло быть только обезглавливание!
– В этом я вижу желание судей унизить нас, которое ничего хорошего мне не говорит» – заявил маркиз де Легаль; первые события того, что называлось Революцией, вызывали в нем ярость. – До чего мы дойдем, Боже мой, чтобы понравиться народу, и я не понимаю, почему король…
– Так как дело затрагивало самого короля и преступление было совершено против его величества, господина де Фавра могли бы приговорить к четвертованию, – заметил Жозеф Ингу. – Добавим к этому, что власть нашего монарха становится с каждым днем все иллюзорней.
– Я думаю, все же у него ее достаточно, чтобы изменить смертный приговор, который он должен был подписать человеку, хорошо воевавшему в свое время, на казнь мечом.
– Говорят, Фавра мог добиться этого, если бы согласился выдать своих сообщников, – пробормотал аббат де Ля Шесниер. – То есть он с полным знанием дела принял казнь через повешение. Говорят, он умер по-христиански.
– Мне кажется,– произнес Бугенвиль,– что Фавра надеялся до последнего момента, что… соучастники добились бы для него сохранения жизни… Главным образом речь идет об одном-единственном лице.
– Об одном? – удивился Гийом. – Вы, кажется, знаете его?
– Для того, кто жил при дворе, это секрет Полишинеля, мой друг. Человек, который хотел, чтобы короля похитили и, вне всякого сомнения, убили,– его родной брат безутешный, поскольку ему еще не удалось надеть себе на голову корону, граф Прованский. Хотя один черт знает, как он старался, чтобы этого добиться!
– Но даже если бы Людовик Шестнадцатый умер, у него есть наследник: наш молодой герцог Нормандский, вот уже скоро год как ставший дофином, – напомнила госпожа дю Меснильдо.
Бугенвиль улыбнулся ей той очаровательной улыбкой, которая всегда появлялась на его лице, когда он обращался к красивой женщине.
– Пятилетний ребенок, наследственное право на престол которого монсеньор не переставал подвергать сомнению, не является большой помехой. Долгое регентство вполне бы устроило принца, поскольку его никогда не посещали братские чувства и он не рассматривает беспорядки в королевстве как катастрофические. Господин же Фавра умер героем, как настоящий дворянин, но он оказал бы лучшую услугу своему королю, нарушив молчание. Мэтр Ингу с сомнением покачал головой:
– Это ничего бы не изменило. Насколько скромный шербургский адвокат может сделать вывод, наш бедный король уже давно знает, что он может ожидать от своего брата, и я совершенно уверен, что уж в этом случае он по крайней мере догадался. Я даже добавил бы, что он не считал необходимым обнародовать правду. Именно ему, не забудьте, мы обязаны отменой пыток!