Я просто сижу в темноте своего роскошного кабинета, на сорок втором этаже, на вершине мира. И беззвучно кричу. Кричу так, что трескаются кости, рвутся связки, лопаются сосуды в глазах. Кричу от ужаса осознания, что я сам, собственными руками, подписал себе смертный приговор.
Я свободен.
Господи, я свободен. Она так хотела…И что теперь? А теперь грызть собственные кости от сожаления. В моей жизни никогда не было и не будет такой женщины как Лена….
Глава 3
Дорога домой — не дорога. Это спуск в личный, персональный ад, по ледяным, крошащимся ступеням. Размытый, серый, бесконечный туннель, выскобленный из самой плоти мироздания. Я не помню, как вышла из больницы, как мое тело, этот послушный, выдрессированный механизм, донесло меня до парковки. Не помню, как села в эту промозглую металлическую коробку, ставшую моим саркофагом на колесах. Мое тело — биоробот. Руки, мертвой хваткой вцепившиеся в холодный пластик руля. Ноги, бездумно, с механической точностью давящие на педали. Автопилот, откалиброванный на единственную цель — эпицентр взрыва, который я несу с собой.
Мир за лобовым стеклом — акварель, по которой полоснули мокрой, грязной тряпкой. Огни встречных фар — слепящие, жестокие удары в расширенные зрачки, короткие вспышки чужой, безразличной жизни. В монотонном, утробном шуме двигателя мне чудится его смех — тот самый, низкий, с хрипотцой, от которого у меня когда-то подгибались колени. Радио, выключенное, мертвое, вдруг шепчет мое имя его голосом, интонацией, предназначенной только для меня: «Леночка-белочка… моё ты сокровище…». Я резко, с животной яростью, бью по панели. Пластик трещит. Тишина. Но она еще хуже. Она давит, высасывает воздух из легких, заполняет собой все пространство. В этой тишине живет он.
На пассажирском сиденье, в моей сумке, лежит приговор. Белый конверт. Смертный приговор для моей семьи, для восемнадцати лет моей жизни, для всего, во что я верила. Я не вижу его, но я чувствую, как он лежит там, словно кусок трупного льда, прожигающий дорогую кожу сумки, мою кожу, мою душу. Он фонит холодом. Он фонит смертью. Он фонит его запахом, смешанным с чужими, дешевыми духами.
Дом. Я паркуюсь у ворот, не сразу попадая в створ. Наш дом. Когда-то — моя крепость, моя гавань. Теперь — место преступления. Мавзолей, воздвигнутый на костях нашей любви. Я не хочу туда входить. Не могу. Сижу в машине, вцепившись в руль, и смотрю на светящиеся окна. Желтые, лихорадочные глаза, которые смотрят на меня с немым укором. Там они. Мои девочки. Мои три единственные причины дышать. Три маленьких, отчаянно бьющихся сердца, которые я сейчас, собственными руками, вырву из их груди. Господи, дай мне сил. Нет. Бога нет. В операционной его нет, и здесь его тоже нет. Есть только я и мой скальпель.
Я выхожу из машины. Ноги — ватные, чужие, налитые свинцом. Каждый шаг по гравийной дорожке — хруст моих собственных костей. Дверь открывается с тихим, предательским щелчком. Тишина. Густая, вязкая, тяжелая. Она пахнет пылью, остывшим ужином и невысказанными проклятиями. Она пахнет концом света.
— Мама?
Голос Маши. Моей средней, моей совести. Она стоит в полумраке коридора, в дверях гостиной, тоненькая, хрупкая, как тростинка на ветру. В ее огромных, как у отца, глазах — вечная, вселенская тревога.
— Все хорошо? Ты… белая, как стена.
Я заставляю мышцы лица сложиться в подобие улыбки. Получается оскал. Гримаса боли.
— Устала. Очень. Позови сестер. Нам нужно поговорить.
Тревога в ее глазах мгновенно сменяется первобытным, животным ужасом. Она все поняла. Она всегда все понимает. Она молча кивает, как приговоренная, и ее силуэт растворяется в темноте.
Я вхожу в гостиную. Наш огромный камин — черная, холодная дыра, зияющая рана в сердце дома. Я стою посреди комнаты, как на плахе, под взглядами десятков фотографий на стенах — вот мы, счастливые, улыбающиеся мертвецы. Сумка в руках кажется неподъемной, набитой камнями. Я ставлю ее на журнальный столик. Пальцы не слушаются, застыли, окоченели, как у трупа. Я заставляю их разжаться, залезть внутрь, нащупать этот ледяной, гладкий прямоугольник. Достаю его. Кладу на полированную темную поверхность стола. Белое на черном. Надгробие на свежей могиле.
Они входят. Все трое. Моя жизнь. Мое проклятие. Мое искупление.
Анна. Семнадцать. Моя копия, мое зеркало, мое искаженное отражение. В ее глазах — холодная сталь, которую я сама в них и выковала. Вспышка. Ей пять. Она сидит у меня на коленях, и мы вместе читаем сказку про Герду и Кая. Ее светлые волосы пахнут клубничным шампунем и детством. «Мама, а Снежная Королева злая, потому что ее никто не любит?» Она смотрит на конверт, и ее губы, такие же, как у меня, сжимаются в тонкую, жесткую, безжалостную линию.
Мария. Четырнадцать. Хрупкая, нежная, с огромными, влажными глазами Игоря. В них — вечная мольба о мире во всем мире. Вспышка. Ей десять. Она приносит мне букет полевых ромашек, сорванных за домом. «Это чтобы ты не уставала, мамочка». Ее пальцы, перепачканные землей, осторожно касаются моей руки. Она смотрит на меня, и ее губы дрожат.
И София. Одиннадцать. Мой ангел. Мой самый страшный судья. Она не смотрит ни на меня, ни на конверт. Она смотрит в пол. В руках — плюшевый заяц с оторванным ухом, которого ей подарил отец. Вспышка. Ей три. Она спит у меня на руках после прививки, крошечная, теплая, доверчивая, ее дыхание — самое дорогое, что есть во вселенной.
Я смотрю на них, на три эти вселенные, которые я создала, и меня накрывает волна такой сокрушительной, убийственной нежности, что хочется упасть на колени и выть, раздирая горло.
— Девочки… — голос срывается, превращается в хриплый шепот. Я откашливаюсь. — Ваш отец… он подписал документы.
Молчание. Звенящее. Оглушающее. Такое бывает только в реанимации, когда аппарат ИВЛ перестает дышать.
Первой его нарушает Анна.
— НАКОНЕЦ-ТО! — слово — как выстрел в упор. В ее голосе — злорадное, страшное торжество. — Наконец-то этот ад закончится! Мы свободны! Он нас не достоин!
Она бросается ко мне, хочет обнять, прижаться, разделить свою победу. Но я отшатываюсь, как от прокаженной. Я смотрю на свою дочь и вижу в ней свою ненависть, дистиллированную, концентрированную, доведенную до абсолюта. Я вырастила воина. Я научила ее ненавидеть отца. И сейчас, глядя на ее горящие праведным гневом глаза, я прихожу в ужас от дела рук своих.
— Может… может, еще не поздно? — шепот Маши тонет в ярости Анны. По ее щекам уже текут слезы, крупные, тяжелые, как ртуть. — Мамочка, ну пожалуйста… Мы же семья…
— Нет, Маша! — жестко, как удар хлыста, обрывает ее Анна. — Семьи больше нет! Он разрушил ее, когда променял нас на свою шлюху!
— Не говори так! Он ошибся! Он еще вернется!
— Я знаю, что он предал маму! Предал нас! Я его ненавижу!
— А я его люблю! Он мой папа! И твой тоже!
Они кричат, и мир для меня сужается до их искаженных болью лиц. Звук становится глухим, вязким, как будто я под водой. Я не слышу слов, я вижу только два рта, извергающих боль. Мою боль. Мою ненависть. Мою несбывшуюся надежду. Мозг, привыкший ставить диагнозы, холодно, отстраненно констатирует: Острая стрессовая реакция у обеих. Тахикардия. Гипервентиляция. Риск перехода в паническую атаку у младшей. У меня — начало диссоциации. Я — врач, который не может помочь даже себе. Я — патологоанатом, вскрывающий труп собственной семьи.
— Я рада, что его больше не будет в нашей жизни! Рада! — визжит Анна, ее лицо багровеет.
— А я нет! Я хочу, чтобы он вернулся! Я буду молиться, чтобы он вернулся! — рыдает Мария, падая на колени.
— Дура! Ты такая же слабая, как…
— ПРЕКРАТИТЕ! ОБЕ!
Мой крик, похожий на рык раненого зверя, заставляет их замолчать. Он срывает обои со стен, он гасит свет. Я опускаюсь на диван. Сил нет. Ни одной капли. Пустота.
— Все кончено. Мы разводимся.
И тут я слышу тихий-тихий всхлип. Звук, от которого у меня останавливается сердце. София. Она стоит в стороне, маленькая, забытая всеми в этой буре. Она смотрит на белый конверт, и ее плечи мелко-мелко дрожат. Ее заяц падает на пол. Глухой, сиротливый стук. Я протягиваю к ней руку, умоляя без слов.