Второй, с аристократическим лицом, в котором было нечто арийское, такой же здоровый и очень белокожий вдруг заорал:

– Да что это с вами, сэр Джихар? Разве пристало бойцу такое малодушное отчаяние?

Причитатель начал строить рожи, подмигивать то левым, то правым глазом, прикладывать здоровущий грязный палец к губам, а сам продолжал:

– Увы, увы нам, бесчастным, бесталанным! Увы сиротам убогим! Нас всякий норовит обидеть, а мы утрем только сопельки да поплачем тихонечко в уголку! Ничего-то мы толком не умеем, грамоте не знаем, ни которому ремеслу не обучены!

Полуспущенное резиновое чудище на моих глазах начало преображаться, будто его надували невидимые великаньи губы. Вскоре оно преобразилось в существо, очень похожее на «Демона» «Врубеля», плюнуло в причитающего молодца, взмыло вверх, как огромный аэростат и растворилось в жарком небе.

– Эй, – робко сказал я, – вы кто?

– Кто еще норовит сироту обидеть! – повернулся детина. Его движение напоминало движения боксера Мухаммеда Али, оно было плавным и быстрым.

– Сэр, – сказал второй детина, – вы мне чудитесь или на самом деле.

– Я тебя знаю, – сказал бывший причитатель, – Ты – Фома. Фома Неверующий. Только раньше ты был высоким, белокурым и голубоглазым, а сейчас совсем другой.

– Я не Фома, – сказал я.

– Так ты имя тоже сменил, – невозмутимо сказал причитатель. А я по-прежнему Жихарь.

– Простите моего друга, сэр, – сказал аристократ, – он не всегда бывает учтив. Я ношу имя, которое дал мне досточтимый рыцарь Джихар, – Яр-Тур. Мне приятно познакомиться с другом моего друга, сэр Фома. К сожалению, мы сейчас не можем преломить меч или копье в добром поединке, так как вы, я вижу, безоружны, а оружие, которое при нас недостойно столь славного джентльмена как вы. Но не печальтесь, как только представиться возможность, я удовлетворю ваши требования в честно поединке.

– Я вообще-то писатель, – сказал я неуверенно.

– О, Фома, теперь ты умеешь слагать новеллы и устареллы, – сказал Жихарь. – Это нам кстати, если встретим Проппа, ты ему расскажешь. Но как ты здесь очутился?

– Ведьма забросила, – сказал я честно.

Как ни странно, здоровяков эта версия вполне удовлетворила. Они отнесли ко мне с пониманием и участием, предложив следовать с ними вместе, чтоб выбраться из этих безлюдных мест. И на первом же привале завалили вопросами. Яр-Тур спрашивал высокопарно и учтиво, как герой древних рыцарских романов, а Жихарь задавал вопросы с истинно русской прямотой, не забывая украшать свою речь смачными выражениями.

Как ни странно, но рассказ о двадцатом веке их не удивил, они там уже побывали и вынесли впечатления нелестные. О чем и поведал мне Жихарь, выразительно похлопывая себя ментовской дубинкой по ладони. А вот моя фраза, брошенная чисто механически, о том, что наш век – век фанты, сникерсов и памперсов, их заинтересовала. Как мог, я объяснил что такое сникерсы и фанта, проводя аналогии с напитками яствами прошлых веков. Но в толковании памперсов запутался.

Неожиданно Жихарь прервал мое бормотание.

– Я понял, – сказал он, – в нашей деревне вместо них применяют квашню с опарой.

Теперь не понял я, и богатырь охотно стал разъяснять:

– Порой рождается ребенок, от которого не хотелось бы иметь потомства. Дурак набитый или круглый, урод постоянный или намеренный. Ну, не убивать же, хоть и тварь, но невинная. Вот бабки и сажают младенца мужицка пола в квашню на пару часов каждый день. От там попой угреется, ему хорошо, не хнычет. А все хозяйство его в опаре преет. И через некоторое время он уже этим хозяйством по бабьей части орудовать не сможет, когда вырастет конечно. И сам жив, к работе пригоден. А у вас вишь как выдумали, вроде переносной квашни с опарой.

– Удивительные вещи вы рассказываете, сэр Джихар, – вступил в беседу Яр-Тур. – Там, где жил я, уродов отдавали в балаган, где им это самое место прижигали раскаленными щипцами. У вас, несомненно, относились к бедным уродам более добро. А вот дураков у нас не трогали, так как из них всегда получаются хорошие дипломаты.

– Что да, то да, – не удержался я. – У нас с дураками так же: их или в чиновники определяют, или в политику. Даже термин Дума возник по принципу антонима.

– Антоним, уважаемый сэр Фома, это что-то вроде Демона напыщенного? – спросил рыцарь. – Такого, у которого вместо костей вид один, когда он кровью нальется, только уши костяные.

– Пожалуй, – сказал я, напряженно думая, кого или что он имеет ввиду.

Мои повествования о черных и рыжих котах, об Ыдыке Бе, об Елене Ароновне и прочих чудесах богатыри восприняли спокойно. Чем, чем, а чудесами их, видимо, удивить было трудно. Мир, в котором они жили, сам по себе был чудесен, как бывают чудесными любые юные миры. Миры, которые человек еще не успел перестроить по своему образу и подобию, превратив в коммуналку с удобствами в порядке живой очереди.

– Не знаю насчет этого Ыдыке, а Черный Бес и ведьмы – существа привычные, – сказал Жихарь. – Против них хорошо помогают закаленный в козлиной крови меч и чеснок. А верить им нельзя, все то, что они для вас сделают, против тебя же и обернется.

– Сэр Фома, – сказал Яр-Тур, – в моей стране тоже много нечистой силы. Достойный рыцарь не должен поддаваться их козням. Не знаю насчет чеснока, но хорошая щепоть канзасского перца в их очи надолго отучает сих неправедных созданий от козней.

– Я расскажу тебе одну новеллу, – сказал Жихарь, – глядишь она тебе пригодится в твоей странной и трудной жизни.

Где-то в пространстве стоит алмазная скала. Гигантская. Невозможно описать, какая большая. Раз в тысячелетие прилетает на скалу ворон и точит об нее свой клюв. Когда он сотрет клювом всю скалу – пройдет одна секунда вечности.

***

Ворон, который был и вороной тоже, долго думал: влететь в город или войти?

Он представил, как входит, переступает лапами по вязкому снегу, останавливается на переходах, пропуская угрюмые машины, как идет по серому городу, вызывая недоуменные взгляды прохожих, как бездельники пристраиваются за ним, норовя выдернуть из хвоста вороненое перо, как хамеют, наливаясь наглостью, как растет их толпа, толпа сытых, в импортных кожаных куртках с пустыми стекляшками глаз, как пьяный выкрикивает что-то гадкое, и толпа бросается на ворона, чтобы втоптать его в серое месиво снега и грязи, смешать с обыденностью, обезличить…

Ворон, который был и вороной, решил влететь в город.

Он представил, как летит среди голых сырых сучьев спящих деревьев, между серыми стенами домов, вдоль серых улиц, над угрюмыми машинами, рыгающими в воздух бензиновым перегаром, летит над однообразной чередой прохожих и бездельников, которые смотрят только вниз, под ноги, и никогда не поднимут взгляд вверх, в небо, в беспредельную глубину мира и Космоса, которая их пугает, представил, как в чьем-то заброшенном парке он сядет среди других ворон и будет высматривать в сером месиве грязного снега кусочки съестного, выброшенного людьми, как подлетит к заплесневелой корке, толкаясь и каркая, отпихивая балованных голубей и бессовестных шалопаев-воробьев, увидит, как какая-то старуха потянется к этой же корке, отмахиваясь от возмущенных птиц кривой клюкой и шамкая беззубым ртом своим, как поскользнется старая на сером крошеве снега и грязи и упадет в слизь городских отходов, а птицы, довольно гулькая, чирикая и каркая, выхватят эту корку из-под сморщенных рук…

Ворон, который был и вороной, задумался. Он думал о добре и зле, 0 мгновении жизни и вечности, о низости и высокости странного двуногого существа, которое наивно считает себя вершиной мироздания, хотя всего-навсего есть его подножье.

Но сам давно прошел эти ступени познания себя и мира, его сверх «Я» существовало едино и множественно, он ощущал свою личность в камне и цветке, в вороне и вороне, в прошлом и будущем, а свое человеческое обличье вспоминал с трудом и без особого желания.