Я не договорил. Оба понимали, что означает срыв оборонного заказа.

— Но ведь качество нашей брони…

— К черту качество! — я с силой ударил кулаком по столу. — Какая разница, насколько оно хорошее, если мы не можем его производить?

Величковский не дрогнул. Он спокойно снял пенсне, достал батистовый платок и начал методично протирать стекла:

— Знаете, Леонид Иванович, в девятьсот пятнадцатом я работал в лаборатории Круппа в Эссене. И вот однажды старый Густав Крупп рассказал мне любопытную историю.

Он помолчал, разглядывая стекла пенсне на свет:

— В тысяча восемьсот одиннадцатом году их фирма была на грани разорения. Все средства ушли на разработку нового способа литья стали. Банки отказали в кредитах, конкуренты злорадствовали. И знаете, что сделал Фридрих Крупп, отец Альфреда?

Я молчал. Профессор аккуратно водрузил пенсне на нос:

— Он заложил последнее фамильное серебро, но не остановил печи. Потому что знал, остановить производство легко, а вот запустить заново… — он развел руками. — Через год его технология победила. А конкуренты, которые уже делили его наследство, кусали локти.

— То было в Германии, — я отвернулся к окну. — А у нас…

— А у нас, — перебил Величковский, — технология еще лучше крупповской. Я это точно знаю, я же работал у них. Да, сейчас нас загнали в угол. Но пока печи горят, ничего не потеряно.

Он направился к двери, но у порога обернулся:

— Вы думаете, почему я вернулся из эмиграции? Потому что там, в Европе, я был одним из многих. А здесь мы делаем то, что не удавалось еще никому. И я верю — это стоит любых потерь.

Профессор ушел, а я остался стоять у окна. В рассветных сумерках медленно проступали очертания заводских корпусов. Над трубами мартеновского цеха поднимался дым. Печи продолжали работать.

История про Круппа не слишком меня утешила. Там был частный завод, а здесь… Здесь совсем другие правила игры. И другая цена поражения.

Через две недели этот дым может исчезнуть. А вместе с ним исчезнет все, что мы создавали с таким трудом.

В камине догорали последние поленья. Их тусклое пламя казалось насмешкой над моими рухнувшими планами.

Я достал из сейфа графин, налил. Выпил. Потом еще и еще.

Сам не заметил, как в графине оставалось на донышке. Я плеснул остатки коньяка в тяжелый хрустальный стакан. Часы в углу кабинета пробили два ночи. За окном шел дождь.

Хмель не брал. Только в голове шумело, а перед глазами все так же стояли разбитые броневые плиты на полигоне. Чертов Межлаук, как он довольно щурился, подписывая акт…

На столе громоздились папки с документами, старые газеты, телеграммы. Я машинально перебирал бумаги, пока взгляд не зацепился за знакомый почерк на конверте.

Лена. Письмо пришло еще вчера, но я так и не распечатал его. Тонкие буквы, выведенные изящным каллиграфическим почерком — она всегда писала так, словно составляла дипломатическую ноту.

Повертел конверт в руках. Нет, не сейчас. Не хватало еще ее укоров и разочарования. Она ведь предупреждала, будь осторожен в борьбе со «Сталь-трестом», они сильнее. А я не послушал…

В буфете нашлась еще одна бутылка, старый «Хеннесси», подарок французской делегации. Грохнул пробку об стол. К черту все. Сегодня можно.

На улице зашуршали шины, проехал ночной автомобиль. Плеснул себе еще.

Перед глазами поплыло, но боль и отчаяние никуда не делись. Только притупились немного, словно присыпанные пеплом.

Письмо Лены так и лежало на столе. Рядом свежие телеграммы из Златоуста и Нижнего Тагила, с просьбой о помощи: «Срочно примите меры тчк».

Какие к черту меры? Все рушится. Все, что строил последние месяцы, рассыпается как карточный домик. И эта чертова партия брони…

Я рывком поднялся, качнувшись. В висках стучало. Нашарил телефонную трубку:

— Степан! Машину к подъезду.

Анна. Сейчас мне нужна была именно она — живая, настоящая, без этой вечной сдержанности Лены. Просто чтобы не быть одному.

«Бьюик» выкатился из ворот в ночную морось. За рулем Степан — молчаливый, понимающий. Не в первый раз везет меня по ночному городу.

Москва спала. Только редкие фонари отражались в мокрой брусчатке. На Пречистенке горело одно окно, она не спала, ждала. Словно знала, что я приеду.

— Не жди меня, — бросил я Степану.

Поднялся по лестнице, пошатываясь. В голове шумело, но сейчас это даже кстати. Хотелось забыться, не думать ни о чем.

Анна открыла сразу, словно стояла за дверью. В наброшенном на плечи халате, с растрепанными волосами. Такая юная, такая настоящая…

— Господи, что с тобой? — она втянула меня в прихожую. — Ты пьян?

— Немного, — я попытался улыбнуться. — Можно к тебе?

Она молча обняла меня. От нее пахло домашним теплом и какими-то травами. Я уткнулся лицом в ее волосы, и внезапно накатило, вся горечь поражения, вся злость на самого себя, все отчаяние…

— Тише, тише, — она гладила меня по голове, как ребенка. — Все будет хорошо.

Не будет, хотел сказать я, но промолчал. Сейчас не нужны слова. Просто стоять вот так, чувствуя ее тепло, забыв обо всем…

А в кармане пальто лежало нераспечатанное письмо от Лены. Как немой укор всему, что я делал в эти дни.

К черту все. Я прижал Анну к стене, поцеловал. Она тут же ответила.

Ее поцелуи были как спасение. Жадные, отчаянные, словно она хотела забрать всю мою боль, все отчаяние этого страшного дня.

Я повел ее в другую комнату. В полумраке спальни мы срывали друг с друга одежду, не в силах оторваться от губ друг друга. Девичья кожа пахла жасмином, волосы рассыпались по подушке темным ореолом.

— Мой… — шептала она, выгибаясь навстречу. — Мой…

Мы любили друг друга как в последний раз, яростно, неистово, забыв обо всем на свете. В ее прикосновениях была какая-то особенная нежность, словно она чувствовала мою потребность забыться, раствориться в этой страсти.

Позже, когда первое безумие схлынуло, мы лежали среди смятых простыней. Анна прижалась ко мне, положив голову на плечо. Растрепанные волосы щекотали мне шею.

— Ты какой-то другой сегодня, — она задумчиво водила пальцем по моей груди. — Словно что-то случилось.

— Просто тяжелый день на работе, — я старался говорить как можно более равнодушно. — Проблемы с новым проектом.

Она приподнялась на локте, в глазах мелькнуло что-то похожее на вину:

— Знаешь… я тоже сегодня узнала кое-что нехорошее. На работе.

— М-м-м? — я рассеянно гладил ее плечо.

— Это про Краснова, — она произнесла мою фамилию, не подозревая, что говорит о человеке, в чьих объятиях лежит. — Знаешь, есть такой конкурент. Наш самый опасный конкурент. Сегодня утром Беспалов был у себя в кабинете с Казаковым. Я принесла им документы и случайно услышала…

Она замолчала. Я продолжал гладить ее плечо, стараясь, чтобы рука не дрогнула:

— И что же ты услышала?

— Они говорили, что все идет по плану. Что комиссия сделает именно то, что нужно. И что… — она запнулась, — что сам товарищ Сталин одобрил эту операцию. Представляешь?

Я замер. Вот оно что. Значит, все решалось на самом верху.

— А потом Казаков сказал такую странную фразу… — Анна нахмурилась, вспоминая. — «Иосиф Виссарионович считает, что заводу Краснова не место в оборонке. Пусть Краснов катится к чертям со своими инновациями».

Она покачала головой:

— Знаешь, мне даже жаль его. Краснова этого. Говорят, он фанатик технического прогресса, столько сделал для модернизации производства. А его вот так, выкинули, как нашкодившего щенка.

— Жизнь жестокая штука, — я через силу улыбнулся. — Ты замерзла? Давай укрою…

Мы затихли под одеялом. Анна прижалась ко мне, такая теплая, живая, настоящая. И такая бесконечно далекая, ведь она даже не подозревала, с кем делит постель.

За окном начинало светать. Где-то вдалеке прогудел первый трамвай. Москва просыпалась, начинался новый день.

В полумраке я смотрел на ее спящее лицо и думал о том, как причудливо все переплелось. Она, такая искренняя в сочувствии к человеку, которого даже не знает. Я, вынужденный скрывать свою личность от женщины, которой только что отдал всего себя.