— Глупая ты, Мурава! — сказал боярин. — Чем перед женихами хвастать будешь? Драным рабом?

Когда серебро было уплачено, Фрилейф, как репу из гряды, выдернул Торопа из снега, передавая новым хозяевам. Тороп попытался сделать шаг, но ноги резвые стали вдруг непокорными, как дождевые черви бескостные, в ушах загудело било с вечевой площади, а в глазах почернело, будто взмахнула косами боярская дочь, и мерянин провалился в беспросветное никуда.

====== Серебряная гривна ======

У Холодной костлявой Мораны есть двенадцать сестер, таких же злых и уродливых, как сама Морана. Имя им — лихорадки или трясовицы. Бродят трясовицы по земле, людей губят, мучают: то проберутся в дом сквозь щель неконопаченую со сквозняком, с морозцем, то спрячутся в смрадном дыхании болота. А уж на того, чья кровь недавно пролилась, нападут все разом, примутся терзать потерявшее защиту тело.

У Торопа нынче гостили Ледея да Огнея с Ломеей. Спина горела нестерпимо, а озноб бил такой, что в мокром снегу на торжище, кажется, теплее лежалось. Ох, истьба, истобушка, печка каменная! Обогрей, родимая! Огонь Сварожич, расшевелись, возгорись жарче, поглоти злых сестер!

Губы истрескались, как края высохшей лужи. Матушка водица, родная сестрица! Бежишь ты по пенькам, по колодцам, по лузям, бежишь чисто и непорочно. Унеси прочь болезни и скорби! Русалка-дева, вещая краса, отомкни хладен глубокий колодец, напои живой водой, дай одолень-травы раны заживить!

Закипали ключи гремучие, веяли прохладой крылья лебяжьи. Прилетала Русалка, входила в горницу с первым весенним дождем. Прикасалась к изувеченной спине — боль утишала, подносила к воспаленным губам взвары целебные, пахнущие травами и летом. Смотрела глубокими задумчивыми очами.

И спадала пелена душного морока, и бежали прочь сестры-трясовицы!

И когда Русалка хранила покой мерянина, он засыпал и видел во сне родимый дом. Над кровлей курился добрый дымок, пахло хлебом, морошкой и вяленой дичиной. И мать стояла у порога и смотрела из-под ладони, крепко обнимая утицу-оберег. Провожая мужа и сына на охоту, мать всегда просила милости у Миэликке, хозяйки ягодной страны Тапиолы. Мать наказывала Торопу, чтобы тот всегда держался дороги, проторенной отцом. Тороп только удивлялся: мало ли в лесу разных путей-тропинок. Он еще не знал, что не на каждую из них можно воротиться…

Мать стояла на пороге дома и смотрела, как смыкаются ветви деревьев, скрывая от нее сначала мужа, затем сына, как стынет их след, как ветер заносит его седой пылью и белым снегом…

А Тороп шел по дороге, и она уводила его все дальше и дальше от родного дома…

***

Тороп открыл глаза. Он лежал ничком на широкой лавке в незнакомой теплой избе. К лицу приникала мягкая овчина, ворсинки щекотали нос. Лихоманки ушли, попрятались в темные неметеные углы за пределы охранительного круга тепла и света, но сил утащили порядочно: истрепанные болезнью кости с трудом припоминали прежнее место, а к спине было страшно прикоснуться — опухла, отяжелела спина, словно набравшееся влаги бревно, пролежавшее всю зиму под снегом. Теперь с Булан беем не поратаешься, да и бегать не скоро придется.

Тороп водил по сторонам глазами, оглядывая жилище незнамое и его обитателей. Изба была построена по словенскому обычаю, непривычно для Торопа. В земле вятичей строили иначе: стены лепили из красной глины, скрепленной для прочности ветками, пол и полати выглаживали желтым песком — земля, хранящая память о поколениях предков, много лет ее топтавших и прахом земным сделавшихся, и от скверны защитит, и тепло сохранит. Новгородцы больше доверяли дереву, даже полы досками настелили. Верно, любо было новгородцам, чтобы ветер, живущий в парусах их ушкуев и насадов, путался бородой в ногах у людей.

Рубленые из дубовых бревен стены были ровно размечены моховыми жгутами. Со стен на Торопа с презрительным равнодушием силы взирали боевые топоры, щерились наконечниками пучки сулиц и стрел, перевязанных накрест ремнями, выпячивали крутые бока красные щиты. Под узорчатыми лавками, хитро загнанными в пазы, помещались различные укладки: лари, коробья, кубелы.

А из красного угла, с полки, на которой во всех славянских избах батюшка Род живет, за мерянином внимательно наблюдали всевидящие, мудрые глаза неведомого Бога. Небольшой масляный светильник тускло освещал человеческий лик, на золоте писаный, золотым сиянием окруженный. Входящие в избу обращались в красный угол с поклоном, и Тороп на всякий случай тоже поблагодарил неведомого хранителя боярского очага за оказанное гостеприимство.

Кругом гомонил, копошился со своими заботами народ, но Тороп не приметил среди обитателей избы ни дряхлых стариков, ни баб, ни ребятишек. Только взрослые мужчины — крепкие парни с каменными шеями и широкими, как коромысло, плечами да матерые мужи, с чьих лиц опыт безжалостным резцом стесал все надежды и заблуждения юности. То была чадь боярская, дружина, нынешнего Торопова хозяина новгородца Вышаты Сытенича.

А и хорошо живут люди боярские — сытно, вольготно. Изба просторна на диво: дома у Торопа семерым тесно приходилось, а тут человек двадцать помещается, и всем хватает места, даже его, холопину хворого, не побрезговали в тепле положить. Тороп, правда, за это благодарить не собирался: когда хозяин о рабах заботится, он о своем благе печется. А о добре Вышата Сытенич заботиться, видать, умел, и серебро звенело не только на боярском поясе. Пошлют ему боги хороший торг в хазарской земле, еще больше серебра привезет. Пусть привозит! Торопу с ним не по пути. Надо матушку из неволи выручать, да и Булан бею долги отдать не мешает. На соседней лавке двое молодых парней тешились какой-то диковинной игрой — переставляли по размеченной белым и черным доске резные чурбачки, снабженные шпеньками. Еще несколько человек пристроились рядом, наблюдая. В изножьи Торопова ложа удобно расположился муж лет шестидесяти с лишком, рубленный в боях воин, чье лицо изуродовали шрамы. Он то и дело вытирал рукавом рубахи обильно потеющую от печного жара лысину и от большого сочувствия к игрокам шевелил своим мясистым носом, поросшим бородавками, точно жабья спина. Один из игроков, краснолицый, дебелый детина, на доску почти не глядел: позевывал, почесывал круглый живот, обтянутый тонкой тканью рубашки, или принимался играть с топориками-амулетами, привешенными к крученой серебряной гривне, плотно обнимавшей его шею.

 — Что ты, Белен, все гривну свою гладишь, — неодобрительно заметил пожилой муж, — смотрел бы лучше, как ее сберечь! Талец вот-вот князя твоего в полон возьмет!

Противник Белена, невысокий чернявый парень, спрятал улыбку в усы, подобно тому, как кот скрывает в мягкой лапке свой коготь. Белен улыбки не заметил, отвечал надменно:

 — Где же Тальцу полонить моего князя, когда у него остались лишь копейщики-рядовичи, мужики-лапотники, а у меня вся дружина цела — и ладьи, и кони!

Старый воин развел руками:

 — Лапотники-то они лапотники, но если простой копейщик пройдет невредим через поле, то и воеводой станет!

Белен ничего не ответил на это. Он уселся поудобнее, растекшись по лавке, точно оладь по сковороде, потянул носом воздух, да и скривился:

 — Что-то в нашей избе вонь стоит, как в отхожем месте! — сообщил он зрителям. — Дядька Нежиловец! — окликнул он старика. — Долго ты еще над холопом драным сидеть собираешься? Он, пойди, подох уже, смердит-то как, а ты и не заметил!

Некоторые парни рассмеялись шутке, сочтя ее удачной. Тороп почувствовал, как в виски застучала гневная кровь, и сами собой сжались кулаки. Хорошо, вовремя опамятовал, что слишком слаб — получать зазря зуботычины, и лишь губу закусил от обиды. «Как же, дождетесь моей смертушки», — подумал он.

Дядька Нежиловец отозвался беззлобно и неторопливо:

 — Смердеть ему положено, потому как смерд. Пожил бы ты, как он, с ползимы в яме грязной, сырой, да с десятком других бедолаг, тоже не благоухал бы! А сидеть я здесь буду, покуда боярышня велит. Муравушка у нас девица разумная, дурного не прикажет. Поди, разбирается — кто жив, кто нет. Не даром ее мать, боярыня Ксения, успела ей всю ромейскую науку о хворях людских передать. С Божьей помощью Муравушка и этого Драного Лягушонка на ноги поставит.