Лето выдалось сухое и не слишком жаркое. Почти каждый день Алена ездила то на родные Воробьевы горы, то в Лосиный остров, то на набережные Яузы и Москвы-реки. Словом, выбирала места, где туристы, высыпав из экскурсионного автобуса, восхищенно цокают языками и щелкают фотоаппаратами и даже прохожие-москвичи замедляют шаг, засмотревшись на панораму города.

За три месяца Алена, как ей самой казалось, нарисовала столько же, сколько за все время с того момента, когда впервые обмакнула кисточку в краску. Собственные работы стали нравиться ей больше, то ли под влиянием разговора с Викторией Викторовной, то ли потому, что в них действительно проступило мастерство. Даже изредка думалось: до сверстников из художественной школы ей, возможно, не так уж и далеко… Но эта мысль, вспыхнув в голове, тут же угасала и улетучивалась, как дымок от спички.

* * *

Первое сентября выпало на вторник. Город запестрел афишами «Поздравляем с Днем знаний», машины встали в безнадежных пробках. В тот же вторник начинались и занятия в художественной студии, поэтому Алена шла в школу с объемной, метр на метр, папкой, которую носила на ремне через плечо. В папку были уложены акварельные и гуашевые рисунки и несколько больших работ маслом, написанных за лето. Расписание с сентября изменилось, о чем Виктория Викторовна известила Алену по телефону. Теперь между окончанием уроков и занятиями в студии был двухчасовой перерыв. Но тратить время на дорогу домой только ради того, чтобы взять папку, и лишние деньги на проезд в метро, который в очередной раз подорожал (наверное, в честь Дня знаний), Алене не хотелось. Она решила переждать в городе: прогуляться и, может быть, где-то перекусить.

Минут сорок пять тянулась торжественная линейка на школьном дворе; россыпь первоклашек сияла бантами, новыми ранцами и цветами, директор, завучи и учителя говорили в микрофон приветствия и напутствия. Потом старшеклассники отсидели на собрании в зале, где им поведали об успехах выпускников, и разошлись по классам.

Первым уроком у девятиклассников была алгебра.

– А у нас новый препод, – сказала Алене Лиля. – Заменяет Елку. Ее в больницу положили.

Елка, которую на самом деле звали Еленой Константиновной, преподавала математику с пятого класса.

– Он из математической школы, – продолжала Лиля. – Из самой крутой, прикинь. Из нее в МГУ автоматом поступают.

Сама Лиля не отличала синус от косинуса и имела весьма туманное представление о том, как перемножать дроби. Сочинения по литературе вызывали у нее нервную дрожь, зато ее устная речь, в отличие от письменной, была на высоте. Если бы она писала так же бойко, как болтала, в мире появился бы рекордно плодовитый сценарист мыльных опер. Она была буквально начинена сюжетами для сериалов: кто в кого влюбился да кто с кем расстался. А уж для новостных агентств стала бы бесценной находкой: ее фантастической осведомленности позавидовали бы акулы желтой прессы. Ей были известны подробности частной жизни учителей, завучей, директора и даже преподавателей Дома культуры, где одноклассницы занимались бальными танцами и художественной гимнастикой. На уроках она скучала, а на переменах вдохновенно делилась своими непонятно откуда почерпнутыми сведениями.

Сейчас Лиля торопливо пересказывала Алене, что у Елки нашли какую-то опухоль и проверяют, не злокачественная ли она. Что новый препод согласился заменить Елку, потому что сам учился здесь в младших классах, а потом поступил в крутую математическую школу, где теперь преподает, и окончил ее с золотой медалью. Что родители у него тоже математики и что он не женат. Она не успела пересказать всего, что знала, до звонка, и перешла на шепот, потому что новый математик уже вошел в класс.

На первый взгляд Алене показалось, что он совсем молодой, как студент. Приглядевшись, она поняла, что ему, наверное, лет под тридцать. Он был подвижным, ладным и стройным, с безупречной стрижкой, какая бывает у красавчиков, что рекламируют бальзамы после бритья и дорогие машины.

– Давайте знакомиться, – сказал он. – Константин Евгеньевич. Я буду называть фамилию и имя в журнале, а вы представляйтесь.

Пожалуй, его можно было назвать харизматичным. Обычные слова в его устах приобретали некую значительность; он начинал говорить – его внимательно слушали. Держался очень прямо и вместе с тем непринужденно, с каким-то естественным достоинством. Он явно не боялся новых учеников, в отличие от других учителей, которые впервые входили в незнакомый класс, особенно старший. Он носил очки в тончайшей оправе и этим единственным отличался от красавчиков из рекламных роликов. Впрочем, очки придавали ему стильности.

Алена так на него загляделась, что не услышала, как он назвал ее фамилию. Лиля подтолкнула ее локтем.

– Ой, да, это я Соловьева… – Алена резко вскочила со стула, тот грохнулся на пол, и все дружно заржали. Математик тоже мимолетно улыбнулся – ей, Алене. И продолжал читать фамилии по журналу.

…Алена не торопясь шла к метро и раздумывала, как растянуть время: пройти пешком пару остановок или купить банку колы и шоколадный батончик и пересидеть на скамейке в скверике.

Ее нагнал Саня. Как всегда, с гитарой за спиной.

– Куда топаешь?

– В художку.

– Что-то не торопишься.

– У меня окно. Занятия только через два часа.

– И у меня окно, – Саня, понятно, направлялся в свой рок-клуб. – Зайдем в блинную? Жрать охота.

Блинная притулилась между аптекой и оптикой и носила сказочное название «Чудо-меленка». Над входом были прилажены вертящиеся мельничные крылья, а сбоку на них взирал красный петушок. Наверное, он был родом из сказки, в которой хотел смолоть горошину, но половинка застряла между жерновами, и петушок потребовал от мельника, чтобы тот сломал мельницу и достал его горошину. Время от времени мельничные крылья, за которыми наблюдал петушок, начинали вертеться медленней или вовсе останавливались, будто внутри «чудо-меленки» и впрямь застряло полгорошины. Тогда являлся пожилой усатый монтер, ставил стремянку прямо перед входом, поднимался по ступенькам и, разложив на верхней свои инструменты, чинил крылья, дабы заставить их вертеться с прежней скоростью. И посетители блинной бочком протискивались внутрь, чтобы не задеть стремянку и не свалить монтера вместе с инструментами.

Помещение было светлым и просторным, а цены, что называется, смешными. Кроме блинов, в «Чудо-меленке» можно было взять вполне съедобные пельмени, пирожки или сборную мясную солянку.

Саня и Алена, не сговариваясь, взяли пельмени. От них валил такой чудовищный пар, будто в «Чудо-меленке» изобрели чудо-технологию, как довести воду, в которой они варятся, минимум до ста пятидесяти, а то и до двухсот градусов.

– Что это у тебя за штука? – Саня показал на папку. – Мольберт?

– Нет, просто папка с работами.

– А что ты рисуешь там, в своей художке? – небрежно поинтересовался Саня.

– Что зададут, то и рисую. Или что сама захочу.

– Покажешь?

Алена заколебалась. Саня ведь над всем насмехается. Все же она вытащила из папки лучшую, на ее взгляд, работу из тех, что нарисовала летом и теперь несла на суд Виктории Викторовны. Это был небольшой натюрморт, написанный гуашью: букет дымчато-синих с серебристым отливом цветов в литровой банке с водой.

– Это что?

– Гиацинты. Мои любимые цветы.

– А-а, – равнодушно протянул Саня. – Какие-то они у тебя нечеткие. Не дорисовала, что ли?

– Это стиль, вроде импрессионистского. Мы всякие стили проходим.

– Ну, если стиль, тогда ладно, – иронично сказал Саня. Очевидно, подразумевая, что любую мазню можно оправдать, если именовать ее стилем.

Алена невозмутимо вложила работу обратно в папку. Ничего другого от Сани она и не ожидала.

Пельмени немного остыли, и оба взялись за вилки.

– Я вообще почти не ем, – сказала Алена. – Только завтракаю. А днем перекусываю чем-нибудь маленьким, булочкой, там, или пончиком…