Этим Лютер кончает, а Кальвин начинает. Для него, в противоположность Лютеру, нет неразрешимого противоречия между свободой и насильем, Благодатью и Законом. Лютер мучается этим противоречием, задыхается в нем, как в мертвой петле диавола («Сколько раз нападал на шею диавол и душил почти до смерти, напоминал, что следствием проповеди моей было восстание крестьян!»), а Кальвин этого противоречия даже не видит. Только в отвлеченном умозрении он ставит свободу выше насилья: «Всякого непослушного Слову Божию[41] не считайте врагом, но увещевайте, как брата, по слову Апостола. Церковь должна не казнить заблудших, а миловать».[42] Так — в умозрении, в созерцании, но не так — в действии; здесь опять он говорит одно, а делает другое; мягко стелет — жестко спать. «Больше, чем кто-либо, мы желали бы, чтобы все, живущие во вражде с Богом, лучше свободно вернулись к Нему, чем быть к тому принуждаемы внешней никого не исправляющей силой. Но так как Господу угодно было вовлечь нас в эту войну, не давая нам ни минуты покоя, то мы будем сражаться до конца, как бесстрашные и непоколебимые воины, тем оружием, какое Господь дал нам в руки, и мы знаем, что под знамением Его мы победим».[43]

Каждый человек в отдельности должен быть «послушен, как труп», perinde ас cadaver, по учению Лойолы, а по учению Кальвина, весь народ — все человечество. Страшная цель у обоих одна: душу человека опустошить от всего человеческого так, чтобы в нем мог обитать Бог. Верно понял Боссюэт совершенное согласие протестантов и католиков в необходимости насилья против еретиков.[44] Вот плачевное, Князю мира сего угодное «Соединение Церквей».

Так же, как св. Доминик в XIII веке, Кальвин в XVI-м «горит святым желанием сокрушить челюсти еретика и вырвать из них добычу».[45] В новой Женевской Инквизиции точно так же, как в старой Испанской, Церковь предает осужденного еретика на сожжение власти мирской, потому что «духовная власть никого не должна казнить смертью». В 1229 году император Фридрих объявляет ересь «государственной изменой», «оскорблением величества», а в 1424 году, в делах с учениками Яна Гуса, борьба с ересью объявлена «охраной человеческого общества», conservatio societatis humanae.[46] To же сделает и Кальвин.

Новая Женевская Инквизиция учреждается с благословения Кальвина так же, как старая, Испанская — с благословения Папы — для искоренения ересей «посредством огня», per via de fuego. «Дело Веры», actos de fè, в обеих Инквизициях одно — костер. «Наша цель — оказывать великое милосердие к еретикам, избавляя их от огня, если только они покаются», — говорит Торквемада, и повторяет Кальвин. Это «великое милосердие» заключается в том, что палач удавливает петлей покаявшегося еретика до его сожжения на костре, что делается в обеих Инквизициях, Испанской и Женевской, почти одинаково. Торквемада, провожая осужденных на костер, плачет; так же будет плакать и Кальвин.[47]

«Не сам ли Бог, нашими руками, вешает, четвертует, сжигает бунтовщиков и рубит им головы?» — говорит Лютер; то же мог бы сказать и Кальвин, только заменив слово «бунтовщики» словом «еретики». «Да падет же их кровь на меня, и я вознесу ее к Богу, потому что это Он повелел мне говорить и делать то, что я говорил и делал».[48] Кальвин этого не говорит, но чувствует и делает разумно, спокойно. Лютер искупает свой грех тою мукой, о которой скажет: «Я никому, ни даже злейшим врагам моим, не пожелал бы страдать, как я страдаю». Кальвину этого ничем не нужно будет искупать. Лютер от этого умирает, а Кальвин этим живет. Главная ошибка его в том, что насилье принято им, как вечная правда Божия, как святость, не антиномично и трагично, а благополучно и безболезненно, как должное, и так, как будто вовсе не было Голгофы — величайшего насилья, совершенного людьми над Сыном Божиим.

8

Самое страшное из всех совершенных Кальвином «Деяний Веры» — Actos de fè — сожжение Михаила Сервета. Но прежде чем судить Реформу за этот костер, надо вспомнить тридцать тысяч костров Св. Инквизиции в Испании и пятьдесят тысяч — в Нидерландах. «Я более возмущен одною казнью Сервета, чем всеми жертвами Испанской Инквизиции», — скажет Гиббон и будет прав, потому что Реформа для того и началась, чтобы потушить костры Инквизиции.[49]

«Светом истины рассеивается мрак заблуждений, а не светом костров», — это общее место Кастеллио сделается огненным, благодаря огню Серветова костра.[50] «Я должен сам услышать, что говорит Бог». «Мысль, будто бы вера в Евангелие подчинена папской (или Кальвиновой) церковной власти, есть превратная, еретическая мысль».[51] Церковь от Христа, а не Христос от Церкви — этот новый, освобождающий религиозный опыт Лютера Кальвин забыл: у него Христос даже не от Церкви, а от полуцеркви, полугосударства — Женевской Консистории.

Жан-Жак Руссо выйдет из Кальвина, а из Руссо — Робеспьер. В опыте Женевской теократии видна нерасторжимая связь Реформации с Революцией. Нож гильотины выкован на огне Серветова костра.

Все это — оборотные стороны медали, но есть и лицевая, и, чтобы верно судить о ней, надо помнить и об этой.

«Свобода[52] — чудный дар Божий», — учит Кальвин. Из всех стран мира в Женеву собираются люди, которым свобода дороже отечества. Всем государственным правлениям Кальвин предпочитает народовластие, республику. «Избирательное право народа священно». Новые народные правители в Женеве — такие же поставленные Богом «Судьи», Judices, как в древнем Израиле. «Сволочью могут быть короли, а простые люди — детьми Божьими, определенными избранниками». «Богу служить — вот истинная свобода», Deo servire vera libertas. «Чем ниже склоняется человек перед Богом, тем выше возносится над людьми».[53]

Habeas Corpus выйдет сначала из Женевской, а потом из Английской Реформации. Джон Нокс (John Knox), ученик Кальвина, шотландский реформатор, основатель Пресвитерианской Церкви, хочет, чтобы «все государи поняли наконец, что Евангелие есть высший закон для христианского человечества, и чтобы слова молитвы Господней „Да приидет Царствие Твое“ не были только пустыми словами».[54] Кромвель будет тоже бороться за Теократию и Демократию вместе, потому что это для него не два понятия, а одно.

«Праздновать должны бы Женевские граждане день рождения Кальвина и день его прибытия в Женеву как два счастливейших дня своей республики», — скажет Монтескье.[55]

Кальвин, основатель Женевской Теократии — кузнец всей будущей Европейской Демократии. Новую политическую свободу он выкует из древнего железа — Ветхого Завета — Закона.

9

Но вся политика у Кальвина — только выводы из его метафизики, чья главная движущая ось есть тот религиозный опыт, который он называет «Предопределением», Praedestinatio.

Что такое Предопределение? Вот как отвечает Кальвин на этот вопрос: «Предопределением мы называем вечную в судьбе каждого человека волю Божью, потому что не все люди созданы с одинаковой целью, но одни — для вечной жизни, а другие — для осуждения вечного».[56] Это значит: Богом разделяется все человечество на две неравные части — одну, неизмеримо меньшую — не по заслугам наверное спасающихся, а другую, неизмеримо бóльшую — наверное без вины погибающих; на получивших даром Благодать и на лишающихся ее также даром. «Преданы злой воле своей осужденные потому, что Бог в праведном, хоть и непостижимом, суде Своем хотел умножить славу Свою». «Первый человек пал, потому что этого хотел Бог, а почему хотел, мы не знаем; знаем только, что не хотел бы, если бы не предвидел, что этим слава Его будет умножена». «Осуждающих Бог попускает, но и обрекает на гибель, потому что слово Божие есть высшая цель всего творения; Бог же прославляется не только „милосердием Своим, но и в правосудии“. Странно, что люди могут умножать и умалять „слово Божие“, что Бог, как будто, нуждается в человеческой славе — только боится, что вечное осуждение невинными может оказаться не „славой“ для Него, а позором.