— А почему письмо дали тебе, а не прислали с рабом?

— Этого я не знаю, господин. Может быть, потому, что меня послали в эту сторону по другому делу.

— А, понимаю, — сказал Петроний, — облава на христиан?

— Именно так, господин.

— Давно начали облаву?

— Некоторые отряды были посланы за Тибр еще до полудня.

С этими словами сотник выплеснул из чаши немного вина в жертву Марсу, затем выпил ее.

— Да пошлют тебе боги, господин, все, чего ты пожелаешь! — сказал он.

— Возьми себе этот кратер, — сказал Петроний и дал знак Антемию продолжать гимн Аполлону.

— Меднобородый начинает играть со мною и с Виницием, — сказал он себе, когда снова зазвучали арфы. — Я угадал его замысел! Он хотел меня напугать, прислав приглашение с центурионом. Вечером они будут выпытывать у сотника, как я его принял. Нет, нет, я не доставлю тебе этой радости, злобное, жестокое чучело! Я знаю, обиду ты не простишь, знаю, гибели мне не миновать, но если ты думаешь, что я буду умоляюще глядеть тебе в глаза, что ты увидишь на моем лице страх и покорность, ты ошибаешься.

— Господин, император пишет: «Приходите, если будет желание», — сказала Эвника. — Ты пойдешь?

— Я в превосходном настроении и способен слушать даже его стихи, — ответил Петроний. — И я пойду, тем более что Виниций пойти не может.

После обеда и обычной прогулки он отдал себя в руки рабынь — чесальщиц волос, и рабынь, укладывающих складки тоги, и час спустя, прекрасный, как бог, велел нести себя на Палатин. Время было позднее, стоял тихий, теплый вечер, луна светила так ярко, что рабы-лампадарии, шедшие перед носилками, погасили факелы. Вдоль улиц и среди развалин бродили опьяненные вином ватаги гуляк в гирляндах из плюща и жимолости, с ветками мирта и лавра в руках, сорванными в садах императора. Обилие зерна и надежда на великолепные игры наполняли весельем сердца римлян. Кое-где распевали песни, славящие «божественную ночь» и любовь, в других местах плясали при лунном свете. Рабам неоднократно приходилось кричать, чтобы дали дорогу носилкам «благородного Петрония», и тогда толпа расступалась с приветственными возгласами в честь своего любимца.

А он в это время думал о Виниции, дивясь, что нет от него никаких вестей. Петроний был эпикуреец и эгоист, но, в общении с Павлом из Тарса и с Виницием ежедневно слыша о христианах, немного изменился, сам того не зная. Повеяло на него от них каким-то особым ветром, занесшим в его душу неведомые семена. Его начали занимать другие люди, кроме собственной особы; к Виницию, впрочем, он всегда был привязан, так как в детстве очень любил его мать, свою сестру. А ныне, приняв участие в его делах, следил за ними с таким увлечением, словно бы смотрел трагедию.

Он не терял надежды, что Виниций опередил преторианцев и сбежал с Лигией или же на худой конец отбил ее силой. Но ему хотелось быть уверенным в этом, он предвидел, что, возможно, придется отвечать на всяческие вопросы, к которым следовало бы подготовиться.

Велев рабам остановиться у дома Тиберия, Петроний вышел из носилок и минуту спустя был в атрии, уже заполненном августианами. Вчерашние друзья хотя и дивились, что он приглашен, все же сторонились его, а он шел среди них, выделяясь красотой, непринужденностью осанки и такой уверенностью в себе, словно бы сам раздавал милости. Некоторые, видя это, втайне обеспокоились — не слишком ли поспешили они выказать ему свою холодность.

Император, однако, притворился, будто его не замечает, и не ответил на поклон, делая вид, что поглощен беседой. Зато Тигеллин, подойдя к нему, сказал:

— Добрый вечер, арбитр изящества! И ты все еще утверждаешь, что Рим сожгли не христиане?

На что Петроний, пожав плечами и похлопав Тигеллина по спине, точно какого-нибудь вольноотпущенника, отвечал:

— Ты не хуже меня знаешь, что об этом думать.

— О, я не смею равнять себя с таким мудрецом.

— И отчасти ты прав, иначе, когда император прочитает нам новую песнь из «Троики», тебе пришлось бы не орать как павлин, а высказать какое-нибудь разумное мнение.

Тигеллин прикусил губу. Его не слишком радовало, что император вознамерился сегодня читать новую песнь, — ведь на этом поприще он с Петронием состязаться не мог. И действительно, читая стихи, Нерон невольно по давней привычке поглядывал на Петрония, следя за выражением его лица. А тот, слушая, то округлял брови, то одобрительно кивал, а временами изображал напряженное внимание, точно стараясь убедиться, что хорошо расслышал. После чтения Петроний кое-что похвалил, кое в чем нашел изъяны и предложил некоторые стихи изменить или отшлифовать. Сам Нерон чувствовал, что все прочие, не скупясь на преувеличенные восхваления, думают только о самих себе, один лишь Петроний занят поэзией ради самой поэзии, один он понимает ее, и если что-то похвалит, то уж наверняка эти стихи достойны похвалы. И мало-помалу император вступил с ним в беседу и в легкий спор, и, когда Петроний высказал сомнение относительно какого-то оборота, Нерон сказал:

— Вот увидишь в последней песне, почему я его употребил.

«Ах, — подумал Петроний, — стало быть, я дождусь последней песни».

Не один из присутствовавших, слыша это, говорил себе:

«Горе мне! Имея впереди столько времени, Петроний может снова войти в милость и свергнуть даже Тигеллина».

И потихоньку они стали придвигаться к нему. Но конец вечера оказался менее счастливым — когда Петроний прощался с императором, тот, со злорадным выражением лица прищурив глаза, вдруг спросил:

— А почему Виниций не пришел?

Будь у Петрония уверенность, что Виниций с Лигией уже за городскими воротами, он бы ответил: «С твоего позволения он женился и уехал». Но, видя странную усмешку Нерона, Петроний сказал:

— Твое приглашение, божественный, не застало его дома.

— Передай ему, что я буду рад его видеть, — молвил Нерон, — и скажи от моего имени, чтобы он не пропустил игр, в которых выступят христиане.

Петрония слова эти встревожили, ему почудился в них прямой намек на Лигию. Усевшись в носилки, он приказал нести себя домой еще быстрее, чем утром. Однако это было нелегко. Перед домом Тиберия собралась большая, шумная толпа пьяных, только эти не пели и не плясали, и вид у них был возбужденный. Издали доносились какие-то крики — а что кричали, Петроний не сразу понял, — они становились все громче, все неистовей, пока не слились в один дикий вопль:

— Христиан ко львам!

Роскошные носилки придворных двигались среди воющей этой толпы. Из глубины черневших пожарищами улиц появлялись все новые пьяные ватаги, которые, услышав клич, подхватывали его. Из уст в уста передавали, что облава продолжается с полудня, что схвачено уже множество поджигателей, — и вскоре по новопроложенным и старым улицам, по загроможденным руинами закоулкам, вокруг Палатина, по всем холмам и во всех садах, во всем Риме от края и до края, гремел все более оглушительный клич:

— Христиан ко львам!

— Стадо! — с презрением повторял Петроний. — Народ, достойный своего императора!

И он задумался над тем, что этот мир, основанный на насилии и такой жестокости, на какую даже варвары не были способны, мир, погрязший в преступлениях и диком разврате, не может устоять. Рим был владыкой мира, но также язвой мира. От него несло трупным зловонием. На этой прогнившей жизни лежала тень смерти. Не раз толковали об этом между собою августианы, но никогда еще Петроний так остро не сознавал, что горделивая колесница с триумфатором Римом, влачащая за собою сонмы народов в цепях, катится в бездну. Жизнь мировластительного города явилась ему какой-то шутовской пляской, какой-то оргией, которой скоро придет конец.

Теперь он понимал, что только у христиан есть новые основы жизни, но ему казалось, что вскоре от христиан и следа не останется. И что тогда?

Шутовской хоровод будет нестись и дальше под предводительством Нерона, а коль Нерон сгинет, найдется второй такой же или еще худший, ибо при таком народе и таких патрициях нет никакой надежды, что найдется лучший. Будет новая оргия, и, наверно, еще более мерзкая и безобразная.