Абстрактно-гуманистическая формула императива направлена против религиозного самоунижения. Он «…устранит, во-первых, фанатическое презрение к самому себе как к человеку (ко всему человеческому роду) вообще…» (11, т. 4, ч. 2, стр. 380). Далее императив призывает к активности, ибо необходимо «деятельное, практическое благоволение». И Кант полагает, что он разрешает свойственное «разумному эгоизму» противоречие между индивидуальным и общественным, которое глубоко укоренено в современном ему обществе. Совершенно для всех одинаковый нравственный интерес превращает людей в равных между собой соучастников «мира разумных существ как царства целей». Философ отметает сословные традиции и предрассудки, игнорирует различия и перегородки между сословиями, провозглашает единый для всех мыслящих существ критерий оценки поведения. Категорический императив «будит чувство уважения к себе…». Всякий простой человек, бюргер, крестьянин вовсе не «подл» по сравнению с высшими сословиями и имеет не меньшее, чем они, право на моральное достоинство. «Не становись холопом человека. — Не допускайте безнаказанного попрания ваших прав другими» (11, т. 4, ч. 2, стр. 375). Мало того, он считает, что простые горожане заслужили гораздо больше уважения, чем дворяне. «…Перед простым скромным гражданином, в котором я вижу столько честности характера, сколько я не сознаю и в себе самом, склоняется мой дух» (11, т. 4, ч. 1, стр. 402). Буржуазная направленность этих заявлений несомненна.

Но насколько стимулирует человеческую активность императив Канта? Насколько действен его буржуазный гуманизм? Его ориентация на активность личности ослабляется компромиссными мотивами гражданского послушания и дисциплины: принцип верноподданничества доводится Кантом до требования покорности, соединенной, как у стоиков, с соблюдением собственного достоинства (см. 11, т. 4, стр. 12). Его гуманистическая действенность ослабляется формальным пониманием структуры нравственного поведения, доходящим в отдельных приложениях даже до антигуманных предписаний, которые стирают границу между моральными и легальными поступками, хотя имели целью, наоборот, эту границу закрепить. На самом деле, Кант не устает повторять, что наличие всяких иных, кроме следования моральному императиву, мотивов поведения, пусть самых положительных, замутняет «чистоту» нравственности. Дистанция между моральностью и легальностью начинает катастрофически уменьшаться.

Возникает парадокс: гарантией соблюдения моральности поступка оказываются неискренность и лицемерие, ибо моральным придется признать действие, соответствующее категорическому императиву, но выполняемое с противоположным чувством, например отвращения к тому, кого спасают, и т. д. Эпиграмма «Сомнение совести» Ф. Шиллера не лишена оснований:

Ближним охотно служу, но увы! Имею к ним склонность.
Вот и гложет вопрос: вправду ли нравственен я?
Нет тут другого пути: стараясь питать к ним презренье
И с отвращеньем в душе, делай, что требует долг.

Это, казалось бы, соответствует учению философа, называвшего аффективную любовь к людям «патологической» и заявлявшего, что «…всякая примесь мотивов личного счастья препятствует тому, чтобы моральный закон имел влияние на человеческое сердце». Кант даже утверждал, что «человек живет лишь из чувства долга, а не потому, что находит какое-то удовольствие в жизни». А. Швейцер выразился о Канте резко: «За гордым фасадом он возводит убогий „дом-казарму“» (43, стр. 192).

Но тот же Кант допускал, что «забота о своем счастье может быть даже долгом…» (11, т. 4, ч. 1, стр. 421), и вовсе не утверждал, что следует поступать непременно вопреки естественным стремлениям и приятным переживаниям. Некоторое внутреннее противодействие, возникающее в человеке, может служить залогом того, что намеченный им поступок побуждаем не эгоизмом, но не культивировать в себе это противодействие Кант предлагает, а лишь следовать своему долгу, не обращая внимания на то, отразится это или нет на эмпирическом счастье. А выполнение долга само приносит «аналог счастью… самоудовлетворенность». Что касается отношения к другим людям, то Кант советует действовать моральным образом, просто-напросто вне зависимости от того, какое чувство вызывает в нас объект нашего действия. Но если это чувство враждебное, то действовать вопреки ему «неприятная заслуга», а сама «ненависть к человеку всегда отвратительна…» (11, т. 4, ч. 2, стр. 337). Если нет в душе чувства любви, то пусть хотя бы будет чувство уважения. Продолжает оперировать Кант и термином «человеколюбие», понимая, впрочем, под ним только «навык склонности к благодеянию вообще».

Итак, Кант не хочет противопоставить долг счастью и превратить долг в неприятную обязанность, в преодолении отвращения к которой пришлось бы упражняться людям. Холодное равнодушие или неприязнь к людям вовсе не его идеал. С другой стороны, ожидать, что все люди будут в отношении друг к другу проявлять симпатию и любовь, было бы таким же наивным мечтанием, как и надеяться на то, что эгоизм сможет у всех людей стать «разумным». Зато вполне реально и правомерно требовать от каждого соблюдения его долга. Кроме того, Кант дальновидно предупреждает против неосмотрительного доверия к тем людям, которые внешне ведут себя безупречно, но внутренне движимы корыстолюбием и другими еще более низменными побуждениями. Вновь мы видим, что для Канта важна не чистая форма поступка, но ее соотношение с содержанием мотива.

Кант прав, что судить о людях надо не только по их поступкам, но и по мотивам, которыми они в этих поступках руководствуются. Не лишено оснований ни недоверие Канта к прекраснодушным обещаниям «осчастливить всех», ни его упование на общий нравственный интерес, который призван возвыситься над пестротой многообразия частных эмпирических стремлений. Но он не учитывает того, что поступки все же никак не менее важны, чем их мотивы, и приучение к правильным поступкам есть одно из средств воспитания нравственных чувств. Ведь «в начале было дело». Неправильно и вырывать пропасть между долгом и счастьем. Неверно превращать человека в холодного служителя долга, наоборот, долг должен быть таким, чтобы он служил счастью людей. А с другой стороны, сознание выполненного долга разве не делает людей счастливыми? Гуманистические стремления никогда не ослабляют верно понимаемого долга, но, наоборот, способствуют его исполнению. Из всех мотивов нравственного поступка Кант избирает предельно общий и потому неизбежно наиболее формально понятый мотив, максимально далекий от чувственности. Но он ошибся, так как никакая нравственность не существует без чувственности, т. е. как чистая нравственность. Другими словами, под чистой совестью он невольно понимает совесть, никогда не действовавшую в сложных житейских ситуациях (см. 73, стр. 124). Долг практикуемый не может оставаться долгом, замкнутым в своей «чистой» самодостаточности.

И все же Кант надеялся, что долг сможет сохранить свою девственную чистоту. В статье «О поговорке „может быть, это и верно в теории, но не годится для практики“» он развивает апологию долга в духе крайнего ригоризма. Не проявляя ни малейшего колебания даже в случае самых гротескных ситуаций, он придерживается того мнения, что и самое ничтожное и практикуемое в виде исключения нарушение долга было бы для моральной практики крайне губительно. Ведь «долг есть необходимость [совершения] поступка из уважения к закону» (11, т. 4, ч. 1, стр. 236) морали, именно не признающая никаких исключений.

Долг есть могучая сила бескомпромиссной совести, и своим «торжественным величием» он создает фундамент человеческого достоинства. Широко известна и часто цитируется знаменитая тирада Канта, начинающаяся со слов: «Долг! Ты возвышенное, великое слово, в тебе нет ничего приятного, что льстило бы людям, ты требуешь подчинения, хотя, чтобы побудить волю, и не угрожаешь тем, что внушало бы естественное отвращение в душе и пугало бы».