— Забавно. Такое дело, должен бы собраться народ… А народу нет. Отчего это, по-твоему?
Я пошел прочь. Ему пришлось догонять меня бегом.
В маленьком кафе через дорогу мы заняли столик, и Джонатан Барнс (он и сам не мог бы объяснить, почему злится) закричал:
— Поживей там! Меня ждет работа!
Подошел Уолтер, хозяин, с потрепанным меню в руках. Поглядел на меня. Я ему подмигнул.
Уолтер поглядел на Барнса.
— «Приди ко мне, о мой любимый, с тобой все радости вкусим мы», — сказал Уолтер.
Барнс захлопал глазами:
— Что такое?
— «Зови меня Измаилом», — сказал Уолтер.
— Для начала дай нам кофе, Измаил, — сказал я.
Уолтер пошел и принес кофе.
— «Тигр, о тигр, светло горящий в глубине полночной чащи!» — сказал он и преспокойно пошел прочь.
Барнс круглыми глазами посмотрел ему вслед.
— Чего это он? Чокнутый, что ли?
— Нет, — сказал я. — Так ты договори, что начал в библиотеке. Объясни.
— Объяснить? — повторил Барнс. — До чего ж вы все обожаете рассуждать. Ладно, объясню. Это грандиозный эксперимент. Взяли город на пробу. Если удастся сжечь здесь, так удастся повсюду. И мы не все подряд жжем, ничего подобного. Ты заметил? Мои люди очищают только некоторые полки, некоторые отделы. Мы выпотрошим примерно сорок девять процентов и две десятых. И потом доложим о наших успехах Высшей правительственной комиссии…
— Великолепно, — сказал я.
Барнс уставился на меня:
— С чего это ты радуешься?
— Для всякой библиотеки головоломная задача — где разместить книги, — сказал я. — А ты мне помог ее решить.
— Я думал, ты… испугаешься.
— Я весь век прожил среди Мусорщиков.
— Как ты сказал?!
— Жечь — значит жечь. Кто этим занимается, тот Мусорщик.
— Я Главный Блюститель города Гринтауна, штат Иллинойс, черт подери!
Появилось новое лицо — официант с дымящимся кофейником.
— Привет, Ките, — сказал я.
— «Пора туманов, зрелости полей», — отозвался официант.
— Ките? — переспросил Главный Блюститель. — Его фамилия не Ките.
— Как глупо с моей стороны, — сказал я. — Это же греческий ресторан. Верно, Платон?
Официант налил мне еще кофе.
— «У народов всегда находится какой-нибудь герой, которого они поднимают над собою и возводят в великие… Таков единственный корень, из коего произрастает тиран; вначале же он предстает как защитник».
Барнс подался вперед и подозрительно поглядел на официанта, но тот не шелохнулся. Тогда Барнс принялся усердно дуть на кофе.
— Я так считаю, наш план прост, как дважды два, — сказал он.
— Я еще не встречал математика, способного рассуждать здраво, — промолвил официант.
— К чертям! — Со стуком Барнс отставил чашку. — Никакого покоя нет! Убирайся отсюда, пока мы не поели, ты, как тебя — Ките, Платон, Холдридж… Ага, вспомнил! Холдридж, вот как твоя фамилия!.. А что еще он тут болтал?
— Так, — сказал я. — Фантазия. Просто выдумки.
— К чертям фантазию, к дьяволу выдумки, можешь есть один, я ухожу, хватит с меня этого сумасшедшего дома!
И он залпом допил кофе, официант и хозяин смотрели, как он пьет, и я тоже смотрел, а напротив, через дорогу, в чреве чудовищной топки полыхало неистовое пламя. Мы молчали, только смотрели, и под нашими взглядами Барнс наконец застыл с чашкой в руке, по его подбородку стекали капли кофе.
— Ну чего вы? Почему не подняли крик? Почему не деретесь со мной?
— А я дерусь, — сказал я и вытащил томик Демосфена. Вырвал страницу, показал Барнсу имя автора, свернул листок наподобие лучшей гаванской сигары, зажег, пустил струю дыма и сказал: «Если даже человек избегнул всех других опасностей, никогда ему не избежать всецело людей, которые не желают, чтобы жили на свете подобные ему».
Барнс с воплем вскочил, и вот в мгновение ока сигара выхвачена у меня изо рта и растоптана, и Главный Блюститель уже за дверью.
Мне оставалось только последовать за ним.
На тротуаре он столкнулся со стариком, который собирался войти в кафе. Старик едва не упал. Я поддержал его под руку.
— Здравствуйте, профессор Эйнштейн, — сказал я.
— Здравствуйте, мистер Шекспир, — отозвался он.
Барнс сбежал.
Я нашел его на лужайке подле старинного прекрасного здания нашей библиотеки: черные люди, от которых при каждом движении исходил керосиновый дух, все еще собирали здесь обильную жатву: лужайку устилали подстреленные на лету книги-голуби, умирающие книги-фазаны, щедрое осеннее золото и серебро, осыпавшееся с высоких окон. Но… их собирали без шума. И пока длилась эта тихая, почти безмятежная пантомима, Барнс исходил беззвучным воплем; он стиснул этот вопль зубами, зажал губами, языком, затолкал за щеки, вбил себе поглубже в глотку, чтобы никто не услышал. Но вопль рвался вспышками из его бешеных глаз, копился в узловатых кулаках — дадут ли наконец разрядиться? — прорывался краской в лицо, и оно поминутно бледнело и вновь багровело, когда он бросал свирепые взгляды то на меня, то на кафе, на проклятого хозяина и наводящего ужас официанта, который в ответ приветливо махнул ему рукой. Огненное идолище, урча, пожирало свою пищу и пятнало гаснущими искрами лужайку. Барнс, не мигая, глядел прямо в это слепое желто-красное солнце, в ненасытную утробу чудовища.
— Послушайте, вы! — непринужденно окликнул я, и люди в черном приостановились. — По распоряжению муниципалитета библиотека закрывается ровно в девять. Попрошу к этому времени кончить. Мне не хотелось бы нарушать закон… Добрый вечер, мистер Линкольн.
— «Восемьдесят семь лет…»[12] — сказал, проходя, тот, к кому я обращался.
— Линкольн? — Главный Блюститель медленно обернулся. — Это Боумен, Чарли Боумен. Я тебя знаю. Чарли, поди сюда! Чарли! Чак!
Но тот уже скрылся из виду; в печи пылали все новые книги; мимо проезжали машины, порой кто-нибудь меня окликал, и я отзывался; и звучало ли «Мистер По!», или просто «Привет!», или какой-нибудь хмурый маленький иностранец оборачивался, к примеру, на имя «Фрейд», — всякий раз, как я весело окликал их и они отвечали, Барнса передергивало, будто еще одна стрела глубоко вонзалась в эту трясущуюся тушу и он медленно умирал, втайне истекая огнем и безысходной яростью. А толпа так и не собралась, никого не привлекла необычная суматоха.
Внезапно, без всякой видимой причины, Барнс крепко зажмурился, разинул рот, набрал побольше воздуха и заорал;
— Стойте!
Люди в черном перестали швырять книги из окна.
— Но ведь закрывать еще рано, — сказал я.
— Пора закрывать! Выходите все!
Глаза Джонатана Барнса зияли пустотой. Зрачки стали словно бездонные ямы. Он хватал руками воздух. Судорожно дернул ими книзу. И все оконные рамы со стуком опустились, точно нож гильотины, только стекла зазвенели.
Черные люди в совершенном недоумении вышли из библиотеки.
— Вот, Главный Блюститель, — сказал я и протянул ему ключ; он не хотел брать, и я насильно сунул ключ ему в руку. — Приходите опять завтра с утра, соблюдайте тишину и заканчивайте свое дело.
Глаза Главного Блюстителя, пустые, словно пробитые пулями дыры, шарили вокруг и не видели меня.
— И давно… давно это тянется?
— Что это?
— Это… и все… и они.
Он тщетно пытался кивком показать на кафе, на скользящие мимо автомобили, на спокойных читателей, которые уже выходили из теплых залов библиотеки, и кивали мне на прощание, и скрывались в холодном вечернем сумраке, все до единого — друзья. Его пустой взгляд, взгляд слепца, незряче пронизывал меня. С трудом зашевелился окоченелый язык:
— Может, вы все надеетесь меня провести? Меня? Меня?!
Я не ответил.
— Почем ты знаешь, — продолжал он, — может, я и людей стану жечь, не одни книги?
Я не ответил.
Я ушел и оставил его в темноте.
В зале я стал принимать последние книги у читателей, они уже расходились, ведь наступил вечер и всюду сгустились тени; огромный механический идол изрыгал клубы дыма, огонь его угасал в весенней траве, а Главный Блюститель стоял рядом, точно истукан из цемента, и не замечал, как отъезжают его люди. Внезапно он вскинул кулак. Что-то блеснуло, взлетело вверх, со звоном треснуло стекло входной двери. Барнс повернулся и зашагал вслед за походной печью, она уже тяжело катила прочь — приземистая черная погребальная урна, что тянула за собою длинные развевающиеся ленты плотного черного дыма, полосы быстро тающего траурного крепа.
12
Из речи А. Линкольна в Геттисберге 19 ноября 1863 года: «Восемьдесят семь лет тому назад наши отцы основали на этом континенте новое государство, рожденное свободным и опирающимся на убеждение, что все люди созданы равными…» (Здесь и далее примеч. пер.)