— Я думала, что если отведу его пораньше…

— …то, вернувшись в обычное время, я ничего не узнаю? Ты это хотела сказать?

Да, именно это она хотела сказать.

— Боже мой, Кэрол, где же он?

— Я сама только что пришла посмотреть, как он себя здесь чувствует.

— Неужели ты бросила его здесь одного? На весь день!

— Что ты, всего на несколько минут, пока я делала покупки…

— Ты оставила его здесь? Боже милосердный! — Андерхилл схватил ее за руку. — Идем! Надо немедленно же забрать его отсюда!

Сквозь прутья решетки они вглядывались туда, где носились по лужайке мальчишки, а девчонки царапались и били друг друга по щекам. То и дело от группок дерущихся и ссорящихся детей отделялась одинокая фигурка и стремглав бежала куда-то, сшибая всех на пути.

— Он там! — воскликнул в отчаянии Андерхилл и в ту же секунду увидел Джима. С криком и плачем он бежал через лужайку, преследуемый несколькими сорванцами. Вот он упал, поднялся, снова упал, издавая дикие вопли, а его преследователи хладнокровно расстреливали его из духовых ружей.

— Я заткну эти проклятые ружья им в глотки! — разъярился мистер Андерхилл. — Сюда, Джим! Сюда!

Джим устремился к воротам на голос отца, и тот подхватил его на лету, словно узел с мокрым и грязным тряпьем. У Джима был расквашен нос, штанишки изодраны в клочья, и весь он был в пыли и грязи.

— Вот тебе твоя площадка! — воскликнул мистер Андерхилл, обращаясь к сестре, и, став на колени, прижал сына к себе. — Вот они твои милые невинные малютки из хороших семей. Настоящие фашисты! Если я еще раз увижу Джима здесь, скандала не миновать! Идем, Джим. А вы, маленькие ублюдки, марш отсюда! — прикрикнул он на детей.

— Мы ничего не сделали, — хором ответили дети.

— Боже мой, куда мы идем! — патетически воскликнул мистер Андерхилл.

— Эй, Чарли! — вдруг снова услышал он знакомый голос. Опять этот мальчишка! Он отделился от группы детей и, улыбаясь, небрежно помахал рукой.

— Кто это? — спросила Кэрол.

— Откуда я знаю, черт побери! — в сердцах воскликнул мистер Андерхилл.

— До свидания, Чарли. Пока! — снова крикнул мальчик и исчез.

Взяв сына на руки и подхватив сестру под локоть, мистер Андерхилл решительным шагом направился домой.

— Отпусти мой локоть! — резко сказала Кэрол.

Вечером, готовясь ко сну, мистер Андерхилл был буквально вне себя от негодования. Чтобы успокоиться, он выпил кофе, но это не помогло.

Он готов был размозжить головы этим отвратительным сорванцам: да, да, именно отвратительным!

Сколько в них хитрости, злобы, коварства, бессердечия. Во имя всего святого, кто оно, это новое поколение? Банда головорезов, висельников, громил, молодая поросль кровожадных кретинов и истязателей, в души которых уже проник страшный яд безнадзорности! Мистер Андерхилл беспокойно ворочался в постели. Наконец он не выдержал, встал и закурил. Но это не принесло успокоения. Придя домой, они с Кэрол поссорились. Как некрасиво они кричали друг на друга! Точь-в-точь дерущиеся павлины в прериях, где о приличиях и условностях было бы смешно и думать. Теперь ему было стыдно за свою несдержанность. Не следует отвечать грубостью на грубость, если считаешь себя воспитанным человеком. Он хотел поговорить спокойно, но Кэрол не дала ему, черт возьми! Она решила сунуть мальчишку в эту чудовищную машину, чтобы та раздавила его. Она хочет, чтобы на нем поскорее поставили штамп и номер, чтобы побои и пинки сопровождали его от детской площадки и детского сада до дверей школы и университета, а потом даже и там. В лучшем случае в университете истязание и жестокость примут более скрытые формы, не будет крови и слюны, они останутся по ту сторону детства. У Джима к годам его зрелости может появиться Бог весть какой взгляд на жизнь, возможно, он сам захочет стать волком среди волков, псом среди псов, злодеем среди злодеев. Но в мире и без того слишком много зла, больше, чем нужно. От мысли о десяти — пятнадцати годах терзаний, которые предстоят Джиму, мистер Андерхилл содрогнулся. Он вдруг почувствовал, как хлещут, жгут, молотят кулаками его собственное тело, как выворачивают суставы, избивают и терзают его. Он почувствовал себя медузой, брошенной в камнедробилку. Нет, Джим не выдержит этого, он слишком мал, слишком слаб!

Все эти мысли лихорадочно проносились в голове мистера Андерхилла, пока он беспокойно метался по комнатам спящего дома. Он думал о себе, о сыне, о детской площадке и о не покидавшем его чувстве страха. Казалось, не было вопроса, который он не задал себе, не обдумал со всех сторон. Какие из его страхов порождены одиночеством и смертью Энн? Что из них просто собственные причуды, желание настоять на своем, а что вызвано реальной действительностью, тем, что он увидел на детской площадке и в лицах детей? Что разумно, а что нелепые домыслы? Мысленно он бросал крохотные гирьки на чашу весов и смотрел, как вздрагивает стрелка, колеблется, замирает, снова колеблется, то в одну, то в другую сторону — между ночью и рассветом, светом и тьмой, простым разумом и откровенным безумием. Он не должен так держаться за сына, он должен отпустить его. Но когда он глядел в глазенки Джима, он видел в них Энн: это ее глаза, ее губы, легкое трепетание ноздрей, пульсирующая жилка под тонкой кожей. «Имею ли я право так бояться за Джима? — думал он. — Да, имею. Если у вас было два драгоценных сосуда и один из них разбился, а другой, единственный, уцелел, разве можно быть спокойным и благоразумным, не испытывать постоянной тревоги и страха, что и его вдруг не станет?»

«Нет, — думал он, замедлив шаг по коридору, — нет! Я способен испытывать только страх, страх и более ничего».

— Что ты бродишь ночью по дому? — послышался голос сестры, когда он проходил мимо открытых дверей ее спальни. — Не надо быть таким ребенком, Чарли. Мне очень жаль, если я кажусь тебе бессердечной или жестокой. Но ты должен отказаться от своих предубеждений. Джим не может расти вне школы. Если бы была жива Энн, она обязательно отдала бы его в школу. Завтра он должен снова пойти на детскую площадку и ходить туда до тех пор, пока не научится постоять за себя и пока дети не привыкнут к нему. Тогда они не будут его трогать.

Андерхилл ничего не ответил. Он тихонько оделся в темноте, спустился вниз и вышел на улицу. Было без пяти двенадцать, когда, пытаясь успокоиться, он быстро зашагал по тротуару в тени высоких вязов, дубов и кленов. Он понимал, что Кэрол права. Это твой мир, ты в нем живешь, и ты должен принимать его таким, каков он есть. Но в этом-то и был весь ужас. Ведь он сам прошел через все это, он хорошо знал, что значит побывать в клетке со львом. Воспоминания о собственном детстве терзали его, воспоминания о страхе и жестокости. Мог ли он смириться с тем, что и его сына ждут эти испытания, его Джимми, который не виноват в том, что рос слабым и болезненным ребенком, с хрупкими косточками и бледным личиком? Разумеется, его все будут мучить и обижать.

У детской площадки, над которой все еще горел одинокий фонарь, он остановился. Ворота были уже заперты, но этот единственный фонарь горел здесь до двенадцати ночи. С каким наслаждением он стер бы с лица земли это проклятое место, разбил бы в куски ограду, уничтожил эти ужасные спусковые горки и сказал бы детям: «Идите домой! Играйте дома, в своих дворах!»

Каким коварным, жестоким, холодным местом была эта площадка! Знал ли кто-нибудь, откуда приходят сюда дети? Мальчик, выбивший тебе зуб, кто он, как его зовут? Никто не знает. Где он живет? Никто не знает. В любой день ты можешь прийти сюда, избить до полусмерти любого из малышей и убежать, а на другой день можешь пойти на другую площадку и проделать то же самое. Никто не станет разыскивать тебя. Можно ходить с площадки на площадку и везде давать волю своим преступным наклонностям — и все безнаказанно, никто не запомнит тебя, ибо никто тебя никогда и не знал. Через месяц можешь снова вернуться на первую из них, и, если малыш, которому ты выбил зуб, окажется там и узнает тебя, ты сможешь все отрицать: «Нет, это не я. Это, должно быть, кто-то другой. Я здесь впервые. Нет, нет, это не я». А когда мальчуган отвернется, можешь снова дать ему пинка и убежать, петляя по безымянным улицам.