– Какая жалость, – говорил Тиран, перечисляя с Блазиусом все пьесы, которые стоило сыграть, – какая жалость, что Зербины нет с нами! По правде говоря, субретка придает соль, mica salis[4], и пикантность комедии. Ее искрометная веселость озаряет сцену; она оживляет затянутое действие и срывает смех у заскучавших зрителей, обнажая в улыбке жемчуг зубов, окаймленных кармином. Бойкой болтовней, сладострастным задором она оттеняет целомудренное жеманство и томное воркование простушки. Яркие цвета ее нескромного наряда радуют глаз, и она не стесняется открывать чуть не до подвязок стройную ногу, обтянутую красными чулками с золотыми стрелками, – зрелище, отрадное для молодых и для старых, для старых в особенности, потому что пробуждает их уснувший пыл.

– Субретка, бесспорно, превосходная приправа, сосуд с пряностями, очень кстати сдабривающими пресные комедии нашего времени, – согласился Блазиус. – Что поделаешь, придется обойтись без нее! Ни Серафина, ни Изабелла не годятся для этой роли. А кроме того, нам нужны и простушка и героиня. Черт бы побрал маркиза де Брюйера за то, что он похитил у нас единственный в своем роде образец, жемчужину всех субреток, нашу несравненную Зербину.

В самый разгар беседы двух актеров у ворот гостиницы послышался серебряный перезвон бубенчиков; вскоре по двору быстро и мерно застучали копыта, и собеседники, облокотясь на балюстраду галереи, по которой прогуливались, увидели трех мулов, оседланных на испанский манер, с султанами из перьев, расшитой упряжью с шерстяными помпонами, связками бубенцов и полосатыми попонками. Все это великолепно блистало новизной, какой не видишь у наемных мулов.

На первом сидел верхом здоровенный лакей в серой ливрее, с охотничьим ножом за поясом, с мушкетом поперек луки; если бы не одежда, его по вызывающему виду легко было бы принять за вельможу. На поводу, который был обмотан у него вокруг запястья, он вел второго мула, навьюченного для равновесия по обе стороны седла двумя огромными тюками под покрышкой из валенсийской ткани.

Третий мул был еще наряднее и выступал величавее первых двух; на нем восседала молодая женщина, укутанная в пелерину, обшитую мехом, в серой шляпе с красным пером и опущенными до глаз полями.

– Эге! Этот кортеж тебе ничего не напоминает? – обратился Блазиус к Тирану. – Помнится, я уже слышал перезвон этих бубенцов.

– Клянусь патроном лицедеев! – воскликнул Тиран. – Это те самые мулы, что увезли Зербину на перекрестке у распятья. Про птичку речи…

– А птичка навстречу, – подхватил Блазиус. – О, трижды, четырежды благословенный день! Он достоин быть отмечен на скрижалях! Это и есть сеньора Зербина собственной персоной! Вот она спрыгнула на землю, с присущим ей одной задором вильнув бедрами, и сбросила плащ на руки лакею. А теперь сняла шляпу и встряхивает волосы, как пташка перышки. Поспешим же ей навстречу, для скорости перепрыгивая через четыре ступеньки.

Блазиус и Тиран спустились во двор и встретили Зербину у крыльца. Она, как живчик, бросилась на шею Педанту и обхватила руками его голову.

– Дай мне на радостях обнять тебя и расцеловать твою старую образину так же горячо, как если бы ты был молодым красавчиком! – воскликнула она, подкрепляя слова делом. – А ты, Ирод, не ревнуй и не хмурь свои густые черные брови так свирепо, будто собираешься отдать приказ об избиении младенцев. Тебя я тоже поцелую. Я начала с Блазиуса, потому что из вас двоих он уродливее.

Зербина добросовестно выполнила обещание: она была девушка на свой лад честная и умела держать слово. Взяв под руку обоих актеров, она поднялась на галерею, где дядюшка Било распорядился приготовить ей комнату. Едва войдя, она бросилась в кресло и шумно перевела дух, будто сбросила тяжелое бремя.

– Вы не представляете, как я рада, что вернулась к вам, – обратилась она немного погодя к обоим актерам. – Только не воображайте, что меня пленяют ваши старые физиономии, изъеденные белилами и румянами. Слава богу, я ни в кого не влюблена! А радуюсь я возвращению в свою стихию, вне которой трудно жить. Вода не годится птицам так же, как воздух рыбам. Птицы тонут в воде, а рыба задыхается на воздухе. Я актриса по натуре, и моя стихия – театр. Только в нем мне дышится свободно; я не променяю свечной чад на цибет, росный ладан, амбру, мускус, бальзам и лаванду. Душный запах кулис – лучшее благовоние для моего носа. Солнце нагоняет на меня скуку, и настоящая жизнь мне пресна. Мне нужно служить воображаемой любви и деятельно вторгаться в мир романтических театральных приключений. С тех пор как поэты перестали говорить моими устами, мне кажется, будто я онемела. Итак, я явилась занять свое место. Надеюсь, вы никого не нашли взамен меня. Впрочем, я незаменима. А если бы такое случилось, я бы выцарапала глаза наглой втируше и выбила бы ей четыре передних зуба о край рампы. Когда посягают на мои права, я становлюсь зла, как бес.

– Тебе не придется прибегать к членовредительству, – успокоил ее Тиран, – субретки у нас нет. Леонарда играла твои роли, подстаренные для дуэньи; замена довольно унылая и досадная, но иного выхода у нас не было. Если бы с помощью тех волшебных притираний, о каких упоминает Апулей, ты превратилась в птицу, то, вспорхнув на крышу, услыхала бы, как мы с Блазиусом только что восхваляли тебя на лирический, одический и дифирамбический лад, – случай редкий в отношении отсутствующих.

– Тем лучше, – ответила Зербина. – Я вижу, что вы остались прежними хорошими товарищами и что вам недоставало вашей Зербинетты.

Трактирные слуги внесли в комнату узлы, сундуки, баулы, которые актриса пересчитала, а потом на глазах у обоих своих товарищей принялась открывать ключиками, надетыми на серебряное кольцо.

Здесь были красивые наряды, тонкое белье, кружева, шитье, драгоценности, штуки бархата и китайского шелка, словом, целое приданое, богатое и вместе с тем изысканное. Тут же оказался и кожаный мешок, длинный, широкий и тяжелый, доверху набитый деньгами. Зербина, развязав шнурки, рассыпала по столу настоящую реку золотых монет. Запустив свои смуглые пальчики в груду золота, как веяльщица в груду зерна, Субретка набирала полные пригоршни, а потом растопыривала пальцы, и луидоры лились с них сверкающим дождем, более частым, чем тот, что пленил Данаю, дочь Акрисия, проникнув к ней в бронзовую темницу. Глаза Зербины блестели при этом не меньше, чем золото, ноздри раздувались, а нервный смешок обнажал белоснежные зубы.

– Серафина лопнула бы со злости, увидев мои богатства, – сказала Субретка Ироду и Блазиусу. – Вам же я показываю их для того, чтобы вы не думали, будто нужда, а не чистая любовь к искусству приводит меня назад. А если вы, милые мои старички, промотались вконец, загребите отсюда лапами, сколько можете удержать. Берите, не стесняйтесь!

Актеры поблагодарили ее за великодушие, но отказались, заверив, что не нуждаются ни в чем.

– Ну что ж, буду бережно хранить вашу долю на всякий случай, – заметила Зербина.

– Итак, ты покинула бедного маркиза, – соболезнующе сказал Блазиус. – Сама ты не из тех, кого бросают. Тебе больше пристала роль Цирцеи, нежели Ариадны. А между тем это блистательный вельможа, манерами истый придворный, хорош собой, умен и по всем статьям достоин более продолжительной любви. – Я и намерена сохранить его, как перстень на пальце, как самое драгоценное из моих украшений, – заявила Зербина. – Я вовсе не бросила его окончательно, а если и рассталась с ним, то лишь для того, чтобы он последовал за мной.

– Fugax sequax, sequax fugax, – подхватил Педант, – эти четыре латинских слова звучат как заклятье и похожи на кваканье в комедии «Лягушки» сеньора Аристофана, афинского сочинителя; они заключают в себе самую суть любовной науки и могут служить правилом поведения как для мужского, так и для женского пола.

– А что означает твоя латынь, старый Педант? – спросила Зербина. – Ты забыл перевести ее на французский язык, упустив из виду, что не всякий, подобно тебе, был школьным учителем и наставлял учеников ферулой. – Эти слова можно было бы перевести двумя строками или стишками в таком роде:

вернуться

4

Крупица соли (лат.)