Фургон покатил снова, несколько быстрее, чем повозка, запряженная волами. Теперь он проезжал по местности, совершенно не похожей на однообразный пейзаж ланд. Белые пески сменились бурой почвой, щедрее питавшей растительность. Тут и там, как свидетельство благосостояния, попадались каменные дома посреди садов, обнесенных живой изгородью, где листва уже облетела, но розовели цветы шиповника и голубел спелый терн. По краям дороги пышно разросшиеся деревья тянулись ввысь мощными стволами, раскинув крепкие ветви, чьи опавшие листья желтыми пятнами усеивали траву, а ветерок гнал их по дороге впереди Изабеллы и Сигоньяка, которые, устав от сидения в напряженной позе на скамейках фургона, время от времени, чтобы размяться, шли пешком. Матамор отправился вперед, и в вечернем зареве на гребне холма темными штрихами вырисовывался его скелетоподобный силуэт, словно насаженный на его же рапиру.

— Как могло случиться, — говорил Сигоньяк, идя рядом с Изабеллой, — что, обладая всеми достоинствами девицы дворянского рода — скромностью поведения и рассудительностью, а также изысканностью речи, вы оказались связаны с этими комедиантами, людьми, без сомнения, порядочными, но разной с вами породы и привычек?

— Из того, что манеры мои отличаются некоторым изяществом, не вздумайте заключить, будто я какая-нибудь обездоленная принцесса или королева, лишенная престола, доведенная до горькой необходимости ради куска хлеба подвизаться на подмостках. История моей жизни очень проста, и, коль скоро она вызывает у вас любопытство, я готова ее рассказать. Не преследования судьбы, не жестокие бедствия, не романтические приключения привели меня в театр. Нет, я в нем родилась, я, как говорится, дитя кулис. Повозка Феспида — моя кочевая родина. Мать моя, игравшая в трагедиях королев, была очень хороша собой. Она сжилась со своими ролями, и даже вне сцены ни о ком не желала слышать, кроме королей, принцев, герцогов и других сильных мира, почитая подлинными свои мишурные короны скипетры из золоченого дерева. Возвращаясь за кулисы, она так величаво драпировалась в поддельный бархат платья, что на ней его можно было принять за пурпур королевской мантии. В гордости своей она упорно отвергала признания, мольбы и клятвы тех любезников, что постоянно вьются вокруг актрис, как мотыльки вокруг свечи. Когда однажды один вертопрах у нее в уборной повел себя чересчур предприимчиво, она выпрямилась во весь рост и, как настоящая Томирида{88}, царица Скифии, вскричала таким властным, надменно-величавым тоном: «Стража, взять его!» — что любезник, опешив, улизнул в страхе, не посмев продолжать свои домогательства. Но вот слух об этой высокомерной неприступности, непривычной для актрисы, которую принято подозревать в легкости нрава, дошел до одного очень знатного и могущественного вельможи; он по достоинству оценил такое поведение, рассудив, что отвергать низменные услады свойственно лишь возвышенной душе. Так как его положение в свете соответствовало рангу театральной королевы, он и принят был не то что сурово, а скорее даже благосклонно. Он был молод, хорош собой, красноречив, настойчив и окружен ореолом знатности. Что вам долго говорить? На сей раз королева не стала звать стражу, и во мне вы видите плод их пылкой любви.

— Вот чем объясняется несравненная прелесть, которой вы так щедро наделены, — галантно подхватил Сигоньяк. — В ваших жилах течет княжеская кровь! Я готов был присягнуть в этом.

Их связь длилась дольше, чем обычные театральные интрижки, — продолжала Изабелла. — Принц встретил у моей матери такое постоянство, которое в равной мере питалось гордостью, как и любовью, однако ни разу не изменило себе. К несчастью, соображения государственного порядка стали наперекор их любви; принцу пришлось уехать то ли в дальние походы, то ли в посольства. Тем временем семья подыскала ему невесту, не менее родовитую, чем он. Как ни медлил он связать себя узами брака, на сей раз он принужден был уступить, не имея права ради любовной прихоти прервать длинную вереницу предков, восходившую к Карлу Великому, и допустить, чтобы с ним угас его славный род. Моей матери была предложена внушительная сумма денег, чтобы облегчить ей разрыв, ставший неизбежным, избавить ее от нужды, а также обеспечить мое содержание и воспитание. Но она слушать ни о чем не пожелала, заявив, что ей не надобно денег без любви и что лучше принцу быть ее должником, нежели ей быть его должницей, ибо она в своем великом самоотвержении отдала ему то, чего он не в силах ей возместить. «Ничего до, ничего после», — таков был ее девиз. Итак, она продолжала ремесло трагической актрисы на роли королев, но, неутешная в душе, томилась и чахла с тех пор до самой своей ранней кончины. Я осталась после нее девочкой лет семи-восьми; в те времена я играла детей, амуров и другие маленькие роли, соответствовавшие моему росту и разумению. Смерть матери я перенесла не по летам тяжело, и, помнится, в тот вечер меня только побоями заставили играть одного из сыновей Медеи{89}. Потом эта жгучая скорбь смягчилась под влиянием ласки и заботы актеров и актрис, которые баловали меня наперебой, норовя сунуть мне в корзинку какое-нибудь лакомство. Педант и тогда уже был в нашей труппе и казался мне таким же старым и сморщенным, как теперь, — он принял во мне участие, объяснил размер и созвучие стиха, показал, как надо говорить и слушать, обучил меня декламации, позам, жестам, мимике, словом, всем тайнам сценического искусства, которым сам владеет в совершенстве; хотя он всего-навсего провинциальный актер, зато человек образованный, ибо был школьным учителем, но его прогнали за беспробудное пьянство. Среди беспорядочной и с виду распущенной кочевой жизни я сохранила невинность и чистоту, потому что товарищи мои, знавшие меня с колыбели, почитали меня сестрой или дочерью, а присяжных волокит я умела держать на должном расстоянии строгим и холодным обхождением и вне сцены без притворства и жеманной стыдливости оставалась верна ролям простушки.

Так, идя рядом с фургоном, Изабелла рассказывала очарованному Сигоньяку о перипетиях своей жизни.

— А вы помните имя того вельможи или успели позабыть его? — спросил Сигоньяк.

— Открыть его имя, пожалуй, было бы небезопасно для меня, — ответила Изабелла. — Однако оно навеки запечатлелось в моей памяти.

— Существует какое-нибудь доказательство его связи с вашей материю?

— У меня есть перстень с его гербом, — сказал Изабелла. — Это единственная драгоценность, подаренная им, которую мать согласилась оставить себе, потому что значение перстня как фамильной реликвии превышало его денежную стоимость. Если хотите, я как-нибудь покажу вам эту печатку.

Было бы слишком томительно следить за каждым этапом пути театрального фургона, тем более что подвигался он короткими перегонами, без сколько-нибудь примечательных происшествий. Итак, пропустим несколько дней и очутимся уже в окрестностях Пуатье. Сборы со спектаклей были скудные, и для труппы настали нелегкие времена. Деньги маркиза де Брюйера в конце концов иссякли, как и пистоли Сигоньяка, который, по щепетильности своей, не мог бы оставить обездоленных товарищей без посильной помощи. Вместо четырех крепких коней, впряженных поначалу в фургон, теперь осталась одна лошадь, и какая лошадь! Жалкая кляча, пищей которой служили как будто не овес и сено, а обручи от бочек, — настолько ее ребра выпирали наружу, а мосла чуть что не протыкали насквозь шкуру, ослабевшие мышцы болтались на ногах широкими складками, и шерсть под коленками топорщилась от наростов. Хомут, под которым совсем не осталось войлока, все заново натирал кровоточащие раны на загривке, а избитые бока несчастного животного были точно зарубками, иссечены ударами бича. Голова лошади была целой поэмой скорби и страданий. Глаза сидели в глубоких впадинах, будто выдолбленных скальпелем. Печальный, задумчивый взгляд этих подернутых синевой глаз выражал покорность загнанной скотины. В нем можно было прочесть горестное равнодушие к ударам, проистекающее от сознания тщеты всяких усилий, ибо щелканье бича не способно было высечь из нее хотя бы искру жизни. Уши мотались бессильно и жалостно, подпрыгивая в такт неровному бегу, причем одно из них было рассечено пополам. Прядь пожелтевшей гривы запуталась в уздечке, своими ремнями натиравшей костлявые выпуклости скул. Тяжкое дыхание увлажняло ноздри, а нижняя челюсть от усталости отвисла с брезгливо-унылым видом.