При первой же возможности Сигоньяк откланялся и, удалившись в свою комнату, запер дверь на щеколду. Затем достал из матерчатого чехла, предохраняющего от ржавчины, старую отцовскую шпагу, которую взял с собой, как верную подругу. Бережно вытянув ее из ножен, он с благоговением поцеловал ее рукоять. Это было хорошее оружие, дорогое, без лишних украшений, оружие для боя, а не для парада. На клинке голубоватой стали с тонкой золотой насечкой было вырезано клеймо одного из лучших толедских оружейников. Сигоньяк протер клинок суконкой, чтобы придать ему первоначальный блеск, затем пощупал пальцем острие и, уперев его в дверь, согнул шпагу почти пополам, желая проверить ее гибкость. Благородный клинок доблестно выдержал все испытания, показав, что не предаст хозяина на поле чести. Воодушевившись блеском полированной стали и чувствуя, что оружие ему по руке, Сигоньяк испробовал несколько приемов у стены и убедился, что не забыл тех уроков, которыми Пьер, в прошлом помощник учителя фехтования, заполнял его долгие досуги в обители горести.
Упражнения, которые он проделывал не в школе фехтования, как то приличествовало бы молодому дворянину, а под руководством своего старого слуги, развили в нем силу, укрепили мускулы и удвоили его природную ловкость. За неимением другого дела, он пристрастился к фехтованию и досконально изучил эту благородную науку; все еще считая себя школяром, он уже давно вышел в мастера и нередко во время учебных схваток оставлял след острия на кожаном нагруднике, которым прикрывался Пьер. Правда, по скромности своей, он объяснял это добротой Пьера, который поддавался нарочно, чтобы не обескуражить его, постоянно парируя удары. Но он ошибался: старый фехтовальщик не утаил от любимого ученика ни одного из секретов своего искусства. Долгие годы Пьер муштровал барона, хотя порой тому надоедали бесконечные упражнения; он сравнялся с учителем в сноровке, а благодаря молодости, даже превзошел его ловкостью и быстротой; зрением тоже он был крепче, так что Пьер, хоть и умел уклоняться от любого выпада, уже не всегда успевал отвести шпагу барона. Эти неудачи раздосадовали бы обычного учителя фехтования, ибо присяжные мастера шпаги не согласны терпеть поражение даже от своих любимцев, а верный слуга только радовался и гордился, но скрывал свою радость, боясь, как бы барон, решив, что достиг совершенства, не забросил занятий и не почил на лаврах.
Таким образом, в этот век повес, драчунов, задир, дуалистов и бретеров, перенимавших у испанских и неаполитанских учителей фехтования секретные приемы их мастерства и предательские удары, застающие врасплох, наш молодой барон, покидавший свою башню только затем, чтобы по следу Миро поохотиться в вереске на тощего зайца, сам того не подозревая, стал одним из искуснейших фехтовальщиков и мог бы помериться силами с самыми прославленными мастерами шлаги. Может быть, он не обладал наглым щегольством и развязностью жестов, вызывающим фанфаронством того или иного знатного повесы, известного своими подвигами в поединках, но вряд ли нашелся бы такой ловкач, чья шпага проникла бы за тот тесный круг, в котором он замыкался, обороняясь.
Довольный собой и своей шпагой, Сигоньяк положил ее у изголовья и не замедлил уснуть таким безмятежным сном, будто и не поручал маркизу де Брюйеру передать его вызов могущественному герцогу де Валломбрезу.
А Изабелла всю ночь не сомкнула глаз: она понимала, что Сигоньяк не помирится на происшедшем, и страшилась для своего друга последствий ссоры, однако и не помышляла вмешаться в нее. Дела чести были в то время священны, и женщины не посмели бы своим нытьем прервать или затруднить их разрешение.
Около девяти часов маркиз, уже вполне готовый, явился к Сигоньяку, чтобы обсудить с ним условия дуэли, и барон попросил его, на случай недоверия или отказа со стороны герцога, захватить с собой старые хартии, древние пергаменты, с которых на шелковых шнурах свисали большие восковые печати, дворянские грамоты, потертые на сгибах, скрепленные королевскими подписями, где чернила успели пожелтеть, широко разветвленное генеалогическое древо с множеством картелей, словом, целый ряд бумаг, удостоверяющих знатность рода Сигоньяков. Эти бесценные документы с готически неразборчивыми начертаниями букв, невразумительными без очков и учености монаха-бенедиктинца, были бережно обернуты куском малинового шелка, побуревшего от времени. То мог быть кусок знамени, под которым сотня копий барона Паламеда де Сигоньяка шла некогда на войско сарацинов.
— Не думаю, чтобы по такому случаю была надобность выкладывать свидетельства вашего происхождения, точно перед герольдмейстером: достаточно будет моего слова, в котором еще никто не усомнился. Однако герцог де Валломбрез, не зная предела высокомерию и сумасбродному чванству, может статься, пожелает считать вас только капитаном Фракассом, комедиантом на службе у господина Ирода, — поэтому пусть лучше мой лакей несет их за мной, чтобы, если потребуется, я мог их предъявить.
— Вы поступите так, как сочтете нужным; я всецело полагаюсь на вашу рассудительность и вверяю вам свою честь, — отвечал Сигоньяк.
— Не сомневайтесь, она будет сохранна в моих руках, — подтвердил маркиз, — и мы возьмем верх над заносчивым герцогом, чьи дерзкие повадки и мне невмоготу терпеть. Жемчужная осыпь на баронской короне вместе с листьями сельдерея и жемчужинами на короне маркиза, при древности рода и чистоте крови, стоят зубцов герцогской короны. Но довольно слов, пора приступать к делу. Речь — женского рода, подвиг — мужского, а пятна с чести, по словам испанцев, смываются только кровью.
Сказав так, маркиз позвал лакея, вручил ему связку документов и отправился из гостиницы в особняк Валломбреза выполнять возложенное на него поручение.
У герцога день еще и не начинался. Рассерженный и возбужденный событиями прошедшего дня, он уснул очень поздно. Поэтому, когда маркиз де Брюйер приказал камердинеру Валломбреза доложить о себе, у того от ужаса глаза полезли на лоб. Разбудить герцога! Войти к нему прежде, чем он изволит позвонить! Это все равно что проникнуть в клетку барканского льва{111} или индийского тигра. Даже если герцог ложился спать в добром расположения духа, просыпался он обычно гневливым.
— Лучше вам, сударь, обождать или прийти попозже, — посоветовал лакей, содрогаясь при мысли о такой дерзости. — Его светлость еще не изволили позвонить, и я не смею…
Доложи о маркизе де Брюйере, иначе я вышибу дверь и войду сам! — крикнул поклонник Зербины с дрожью гнева в голосе. — Мне нужно, не мешкая ни минуты, увидеть твоего хозяина по весьма важному вопросу, по делу чести.
— Ах, вот что! Речь идет о дуэли? — сразу же смягчился слуга. — Почему вы так прямо не сказали? Я сейчас же доложу о вас его светлости. Господин герцог лег вчера таким разъяренным, что будет доволен, если его разбудят ради ссоры, дающей повод подраться.
И камердинер с решительным видом направился в опочивальню, попросив маркиза подождать несколько минут.
При звуке открывшейся и вновь прикрывшейся двери Валломбрез окончательно стряхнул с себя дремоту и привскочил так резко, что затрещала кровать. Он искал глазами, чем бы запустить в голову камердинера.
— Чтобы черт пропорол брюхо тому болвану, который посмел прервать мой сон! — сердито закричал он. — Я же тебе приказывал не входить без зова! За ослушание велю дворецкому дать тебе сто плетей! Теперь уж мне не уснуть! Я было испугался, что это любвеобильная Коризанда нарушает мой покой!
— Ваша светлость, если пожелаете, можете запороть меня до смерти, — смиренно ответил камердинер, — но я позволил себе нарушить запрет по весьма уважительной причине. Господин маркиз де Брюйер желает видеть вашу светлость, и, насколько я понял, речь идет о дуэли. А не в обычае вашей светлости уклоняться от такого рода посещений.
— Маркиз де Брюйер! — протянул герцог. — Не припомню, чтобы у нас с ним была какая-то стычка: да и не беседовали мы между собой уже давно. Может быть, он думает, что я хочу отбить у него Зербину? Влюбленные всегда воображают, будто другие зарятся на предмет их страсти. Итак, Пикар, подай мне шлафрок и задерни полог, чтобы не видно было неубранной постели. Нехорошо, чтобы этот славный маркиз дожидался слишком долго.