— Вашей светлости больше ничего не угодно мне сказать? — спросила Леонарда, поднявшись и сложив руки на животе в позе почтительного ожидания.
— Нет, можете идти, — ответил Валломбрез, — но сперва возьмите вот это, — и он протянул ей пригоршню золотых монет. — Вы не виноваты, что в труппе Ирода оказалось такое чудо чистоты.
Старуха поблагодарила и направилась к двери, пятясь, но ни разу не наступив себе на юбки в силу сценических навыков. На пороге она круто повернулась и скоро исчезла в недрах лестницы. После ее ухода Валломбрез позвал камердинера, чтобы тот одел его.
— Слушай, Пикар, — начал он, — ты должен превзойти себя, придав мне самый что ни на есть блистательный вид: я хочу быть красивее, чем Букенгем, когда он хотел пленить королеву Анну Австрийскую. Если я вернусь ни с чем после охоты за неприступной красавицей, тебе не миновать плетей, ибо у меня самого нет недостатка или изъяна, который следовало бы маскировать.
— Наружность вашей светлости столь совершенна, что искусство должно лишь показать ее природные достоинства во всем их блеске. Если вы соизволите несколько минут спокойно посидеть перед зеркалом, я завью и причешу вашу светлость так, что ни одно женское сердце не устоит перед вами.
С этими словами Пикар сунул щипцы для завивки в серебряную чашу, где под слоем пепла тихо тлели масличные косточки, как огонь в испанских жаровнях; когда щипцы нагрелись в должной мере, в чем камердинер убедился, поднеся их к своей щеке, он защемил ими кончики прекрасных, черных как смоль волос, которые податливо завились кокетливыми спиралями.
Когда герцог де Валломбрез был причесан, а его тонкие усы с помощью ароматичной помады изогнулись в виде купидонова лука, камердинер откинулся назад, чтобы полюбоваться плодами своих трудов, подобно тому как художник, прищурясь, судит о последних мазках, положенных им на картину.
— Какой костюм благоугодно надеть вашей светлости? Если мне будет дозволено высказать свое суждение, хотя в нем и нет надобности, я присоветовал бы черный бархатный с прорезями и лентами черного же атласа, а к нему шелковые чулки и простой воротник из рагузского гипюра. Атлас, узорчатый шелк, золотая и серебряная парча и драгоценные каменья своим назойливым сверканьем отвлекли бы взгляд, который должен быть всецело сосредоточен на вашем лице, пленительном, как никогда; и черный цвет будет выгодно оттенять томную, интересную бледность, оставшуюся у вас от потери крови.
«Плут обладает неплохим вкусом и польстить умеет не хуже царедворца, — пробормотал про себя Валломбрез. — Да, черный цвет пойдет ко мне! Кстати, Изабелла не из тех женщин, которых можно ослепить златоткаными шелками и бриллиантовыми пряжками».
— Пикар, — сказал он вслух, — подайте мне камзол с панталонами из черного бархата и шпагу вороненой стали. Так, а теперь скажите Лараме, чтобы карету запрягли четверкой гнедых, да поживее. Я намерен выехать через четверть часа.
Пикар мигом бросился выполнять распоряжения хозяина, а Валломбрез в ожидании кареты шагал по комнате из конца в конец и всякий раз, проходя мимо, бросал вопросительный взгляд в зеркало, которое, против обыкновения всех зеркал, на каждый вопрос давало ему благожелательный ответ.
«Эта вертихвостка должна быть заносчива, переборчива и пресыщена до черта, чтобы сразу же не влюбиться в меня без памяти, как бы она ни прикидывалась неприступной и ни разводила бы платоническую любовь с Сигоньяком. Да, моя милочка, скоро и вы будете помещены в один из этих медальонов изображенной безо всяких покровов, в виде Селены, которая, несмотря на свою холодность, приходит лобызать Эндимиона. Вы займете место среди этих богинь, бывших вначале не менее строгими, жестокосердными, неумолимыми, чем вы, а главное, светскими дамами, какой вам не бывать никогда! Ваше поражение не замедлит усугубить мое торжество. Ибо знайте, любезная актрисочка, — воле герцога Валломбреза нет преград. Frango пес frangor[14], — таков мой девиз!
Явился лакей доложить, что карета подана. Расстояние между улицей де Турнель, где жил герцог де Валломбрез, и улицей Дофина было быстро преодолено четверкой крепких мекленбургских коней с настоящим барским кучером на козлах, который не уступил бы дорогу даже принцу крови и дерзко правил наперерез любым экипажам.
Но как ни был смел и самонадеян молодой герцог, однако по пути в гостиницу он испытывал непривычное волнение. От неуверенности в том, как примет его неприступная Изабелла, сердце его билось быстрее, чем всегда. Разнородные чувства владели им. Он переходил от ненависти к любви, в зависимости от того, представлялась ли ему молодая актриса непокорной или послушной его желаниям.
Когда роскошная позолоченная карета, запряженная четверкой кровных лошадей, сопровождаемая оравой ливрейных лакеев, подъехала к гостинице на улице Дофина, ворота распахнулись перед ней, и сам хозяин, сорвав с головы колпак, не сошел, а ринулся с крыльца навстречу столь высокопоставленному посетителю, спеша узнать, что ему угодно. Как ни торопился трактирщик, Валломбрез уже выпрыгнул из кареты без помощи подножки и быстрым шагом направился к лестнице. И хозяин, отвешивая почти что земной поклон, едва не ткнулся лбом в его колени. Резким отрывистым тоном, свойственным ему в минуты волнения, молодой герцог обратился к трактирщику:
— Здесь у вас проживает мадемуазель Изабелла. Я желаю ее видеть. Она сейчас дома? О моем посещении предупреждать не надо. Пусть ваш слуга проводит меня до ее комнаты.
Хозяин на все вопросы почтительно склонял голову и только добавил просительным тоном:
— Монсеньор, окажите мне великую честь и дозвольте самому проводить вас. Такой почет не подобает простому слуге, да и хозяин едва достоин его.
— Как хотите, — пренебрежительно бросил Валломбрез, — только поскорее; я вижу, из окон уже высовываются любопытные и глазеют на меня, как будто я турецкий султан или Великий Могол.
— Я пойду вперед и буду указывать вам дорогу, — сказал хозяин, обеими руками прижимая к груди свой колпак.
Поднявшись на крыльцо, герцог и его провожатый пошли по длинному коридору, вдоль которого, точно кельи в монастыре, были расположены комнаты. Дойдя до дверей Изабеллы, хозяин остановился и спросил:
— Как прикажете доложить о вас?
— Вы можете уходить, — ответил Валломбрез, берясь за ручку двери. — Я сам доложу о себе.
Изабелла в утреннем капоте сидела у окна на стуле с высокой спинкой, положив вытянутые ноги на ковровую скамеечку, и учила роль, которую ей предстояло играть в новой пьесе. Закрыв глаза, чтобы не видеть написанных в тетрадке слов, она вполголоса, как школьник, твердит урок, повторяла те восемь или десять стихотворных строчек, которые только что прочла несколько раз кряду. Свет из окна выделял нежные очертания ее профиля, в солнечных лучах искрились золотом пушистые завитки у нее на шее, и меж полуоткрытых губ зубы отливали перламутром. Легкий серебристый отблеск смягчал темный колорит неосвещенной фигуры и одежды, создавая то чарующее колдовство тонов, которое на языке живописцев зовется «светотенью». Сидящая в такой позе молодая женщина радовала глаз, как прекрасная картина, которую достаточно просто скопировать искусному мастеру, чтобы она стала жемчужиной и гордостью любой галереи.
Думая, что в комнату по какому-то делу вошла служанка, Изабелла не подняла своих длинных ресниц, казавшихся на свету золотыми нитями, и продолжала в мечтательной полудремоте повторять стихи, почти бессознательно, как перебирают четки. Чего ей было опасаться среди бела дня в многолюдной гостинице, когда товарищи ее находились рядом, а о приезде в Париж Валломбреза она не знала? Покушения на Сигоньяка не возобновлялись, и при всей своей пугливости молодая актриса почти что успокоилась. Ее холодность, без сомнения, остудила пыл молодого герцога, и она сейчас вспоминала о нем не больше, чем о татарском хане или о китайском императоре.
Валломбрез дошел до середины комнаты, затаив дыхание и стараясь ступать бесшумно, чтобы не спугнуть чарующую живую картину, которую он созерцал с понятным восхищением; в ожидании, чтобы Изабелла подняла глаза и увидела его, он преклонил одно колено и, держа в правой руке шляпу, перо которой распласталось по полу, а левую прижав к сердцу, замер в этой позе, почтительностью своей угодившей бы даже королеве.
14
Ломаю, но сам не сломаюсь (лат.)