Из разговоров пирующей братии Изабелла улавливала лишь отдельные выражения, да и то смысл их по большей части был ей непонятен; и немудрено, поскольку это был жаргон притонов, кабаков и фехтовальных залов, пересыпанный мерзкими воровскими словечками из лексикона Двора Чудес, помеси разных цыганских наречий; ничего касательно своей дальнейшей судьбы она оттуда не почерпнула и, слегка продрогнув, собралась уже уйти, когда Малартик, требуя внимания, с такой силой грохнул кулаком об стол, что бутылки закачались, как пьяные, а хрустальные бокалы ударились друг о друга, вызванивая созвучие до-ми-соль-си. Как ни были пьяны его собутыльники, тут они подскочили на местах не меньше чем на полфута и повернули свои образины к Малартику.
Воспользовавшись минутным затишьем, Малартик встал и, подняв бокал так, что вино засверкало на свету, как драгоценный камень в перстне, сказал:
— Друзья, послушайте песенку моего сочинения, ибо я владею лирой не хуже, чем мечом, и, как истовый пьяница, песенку сочинил вакхическую. Рыбы немы потому, что пьют воду, а если бы рыбы пили вино, они бы запели. Так докажем же певучим пьянством, что мы человеки!
— Песню! Песню! — заорали Ершо и Винодуй, Свернишей и Верзилон, неспособные уследить за столь извилистым ходом рассуждений.
Малартик прочистил горло, энергично прокашлявшись, и со всеми ухватками певца, приглашенного в королевские покои, запел хоть и хрипловато, но без фальши следующие куплеты:
Песня была встречена восторженными возгласами, и Свернишей, считавший себя знатоком поэзии, не посовестился объявить Малартика соперником Сент-Амана, из чего следует, насколько вино извратило вкус пьянчуги. Решено было выпить в честь певца по стакану красненького, и каждый добросовестно осушил стакан до дна. Эта порция доконала менее выносливых пропойц: Ершо сполз под стол, где послужил подстилкой для Верзилона; более стойкие Свернишей и Винодуй только клюнули носом и заснули, положив голову на скрещенные руки, как на подушку. Что до Малартика, так он по-прежнему сидел на стуле, выпрямившись, зажав в кулаке чарку и тараща глаза, а нос его, раскаленный докрасна, казалось, сыпал искрами, как железный гвоздь прямо из кузни; с тупым упорством не совсем охмелевшего забулдыги он машинально твердил, хотя никто и не подпевал ему:
Изабелле опротивело это зрелище, она отстранилась от щели и продолжала свой обход, который вскоре привел ее под своды, где были укреплены цепи с противовесами для подъемного моста, отведенного сейчас к замку. Не было никакой надежды сдвинуть с места эту тяжеловесную махину, а так как выбраться из замка иначе чем опустив мост было невозможно, пленнице пришлось отбросить всякую мысль о бегстве. Взяв свою лампу там, где ее оставила, она на сей раз пошла по галерее предков с меньшим трепетом, потому что знала теперь то, чего сперва испугалась, а страх рождается из неизвестности. Быстро пересекла она библиотеку, парадную залу и прочие комнаты, которые первоначально обследовала с такой боязливой осторожностью. Насмерть испугавшие ее доспехи показались ей смешными, и она непринужденным шагом поднялась по той лестнице, по которой недавно спускалась на цыпочках, затаив дыхание из страха разбудить эхо, дремавшее в гулком пространстве.
Но каков же был ее испуг, когда, переступив порог своей комнаты, она увидела странную фигуру, сидевшую в кресле перед камином! Огни свеч и отблеск очага слишком ярко освещали ее, чтобы она могла сойти за призрак; правда, фигура была очень тоненькой и хрупкой, но полной жизни, о чем свидетельствовали огромные черные глаза, отнюдь не бесстрастные, как у призраков, а сверкающие диким блеском и с гипнотической пристальностью устремленные на Изабеллу, которая застыла в дверях. Длинные пряди темных волос были откинуты назад, что позволяло во всех подробностях разглядеть изжелта-смуглое личико, изящно очерченное в своей юной и выразительной худобе, и полуоткрытый рот с ослепительно-белыми зубами. Обветренные на свежем воздухе, точеные руки с ноготками белее пальцев были скрещены на груди. Голые ножки не достигали пола, они, очевидно, еще не доросли, чтобы дотянуться от кресла до паркета. В разрезе рубашки из грубого холста смутно мерцали бусины жемчужного ожерелья.
По этому ожерелью всякий, конечно, узнал бы Чикиту. Это и в самом деле была Чикита, не успевшая еще сменить на свое обычное платье одежду, в которой изображала мальчика-поводыря при лжеслепце. Этот костюм, состоявший из рубашки и широких штанов, даже шел ей, потому что она была в том переходном возрасте, когда внешне еще нет четкой границы между девочкой и мальчиком.
Как только Изабелла узнала загадочную юную дикарку, испуг от неожиданного явления мгновенно прошел. Сама по себе Чикита не могла быть опасна, вдобавок она как будто питала к молодой актрисе нескладную признательность, которую на свой лад успела доказать в первую их встречу.
Продолжая пристально глядеть на Изабеллу, Чикита вполголоса напевала свою странную песенку в прозе, которую однажды уже бормотала, как полубезумное заклинание, когда протискивалась через слуховое окошко при первой попытке похищения молодой актрисы в «Гербе Франции»: «Чикита сквозь щель прошмыгнет, пропляшет на зубьях решетки…»
— Ты не потеряла ножа? — спросила она у Изабеллы, едва та приблизилась к камину. — Ножа с красными полосами?
— Нет, Чикита, не потеряла, я всегда ношу его вот здесь, между шемизеткой и корсажем, — ответила молодая женщина. — Но почему ты задаешь мне такой вопрос? Разве моя жизнь в опасности?
— Нож — верный друг, — произнесла девочка, и глаза ее сверкнули жестоким блеском. — Он не предаст хозяина, если хозяин умеет его поить, потому что нож томится жаждой.
— Ты пугаешь меня, недоброе дитя! — воскликнула Изабелла, встревоженная такими безумными и зловещими речами, за которыми, однако, могла скрываться попытка предостеречь ее, попытка, полезная в ее положении.
— Заостри кончик о каменную доску, — продолжала Чикита, — наточи лезвие о подошву башмаков.
— Для чего ты говоришь мне все это? — бледнея, спросила актриса.
— Ни для чего. Кто хочет защищаться, тот готовит оружие. Вот и все.
Туманные и зловещие речи Чикиты взволновали Изабеллу, но, с другой стороны, присутствие девочки здесь, в комнате, успокаивало ее, Чикита явно питала к ней добрые чувства, не менее прочные оттого, что вызваны они были пустячным поводом. «Я никогда не перережу тебе горло», — в свое время сказала Чикита, и, по ее дикарскому разумению, это был торжественный обет содружества, который она ни за что не нарушит. Изабелла была единственным человеческим созданием после Агостена, проявившим к ней немного сочувствия. Она подарила ей первое украшение, чтобы ублажить ее ребяческое кокетство, и девочка, по юности своей еще незнакомая с завистью, простодушно восторгалась красотой молодой актрисы. Кроткое личико Изабеллы очаровывало ее, потому что до сих пор ей приходилось видеть одни только свирепые и кровожадные физиономии, сосредоточенные па разбое, бунте и убийстве.
19
Перевод Мориса Ваксмахера