Рудаков неодобрительно посмотрел на нее. Они не очень хорошо прожили жизнь. Жена была гораздо моложе его и никогда не интересовалась его делами, а он не мог простить ей этого. “Теперь она ухаживает за мной с увлечением, как будто чувствует свою значительность и тешится ролью сиделки, белым халатом, косынкой”, — думал он.

Но тут Митрофан Ильич упрекнул себя за несправедливость: “Брюзжишь, старик; жена у тебя чудесная, а если не интересуется твоими делами, сам виноват — не умеешь рассказать”.

Летчик встал. Ему казалось неприличным сидя разговаривать с начальством.

— Разрешите доложить, товарищ министр. Завтра в 5.00 сводная эскадрилья под моим командованием вылетает на Зеравшанский ледник. Цель полета: провести окраску в квадратах…

Глаза Рудакова заблестели.

— А ну рассказывайте, рассказывайте!

Летчик вытащил планшетку. Горячась, видимо, сам увлеченный небывалой задачей, он говорил все громче, так громко, что ложечка звенела в стакане, и тут же спохватившись, краснел и шепотом переводил свою мысль на официальный язык.

“Хороший парень! — думал Митрофан Ильич, глядя на него. — Молодой, горячий, честный. И краснеть еще не разучился. Я тоже таким был. Нет, пожалуй, не был…”

Память нарисовала молодого Рудакова — долговязого, худого, с острыми скулами и большими ладонями, несгибающимися от мозолей.

“Нет, наша молодость труднее была, — подумал он, — для них старались. А что ему? Летает, песни поет, вихор отрастил, девушек смущает. Был бы я сейчас молодым, тоже пошел бы в летчики. Интересно, хочется ли ему быть министром? Вероятно, нет. А Исламбекову хочется. Так пускай бы он и лежал в моей постели, а я полетел бы на ледник”.

И он сказал неожиданно:

— Товарищ Сорокин, в вашей эскадрилье есть вертолеты связи?

— А как же! — воскликнул Сорокин и тут же поправился. — Так точно, есть.

— Так слушайте. Прикажите пилоту связи сегодня в три часа ночи посадить вертолет в моем саду.

На открытом лице летчика можно было прочесть недоумение.

— Но ведь вы нездоровы. Без разрешения врача…

— Я имею право приказывать, — напомнил министр и, немного подумав, добавил: — Вы хорошо помните Фауста?

И замялся. Он хотел сослаться на пример старика Фауста, который поставил творчество выше жизни, но как-то неловко было говорить о сокровенных чувствах перед этим юнцом. Поймет ли он, что величайшее счастье для человека — увидеть результаты своего труда, что довести дело до конца важнее, чем прожить лишнюю неделю.

— Понимаю, — произнес летчик задумчиво и, сразу загоревшись, воскликнул: — Разрешите мне лично вести вертолет, вам удобнее будет передавать через меня указания.

— Хорошо! — Рудаков был очень доволен, что летчик понял его с полуслова. Парень оказался гораздо глубже, чем показалось сначала. — Хорошо! На обратном пути осмотрите сад. Там есть поляна. Машину сажайте тихо, чтобы… чтобы жена не проснулась. Потом подойдете к окошку, окликните меня или свистнете… или нет, свист не годится… Мяукнуть сможете? Ну вот, значит, подойдете к окошку и будете мяукать.

Ему стало весело от собственного мальчишества. А летчик вскочил в восторге.

— Есть мяукнуть, товарищ министр.

Мяуканье раздалось ровно в 3.00.

Голова немного кружилась, не то от свежего воздуха, не то от волнения. Колени сгибались неуверенно: Рудаков отвык ходить. Он с трудом поспевал за летчиком, который увлекал его в тень.

Ночь была прохладная. На черном небе сияла полная луна — ослепительно сверкающий, начищенный до блеска медный таз. На луну было больно смотреть сегодня — она гасила звезды и заливала весь сад жемчужно-серым светом. Дорожки были полосатыми, поперек них тянулись прямые угольно-черные тени тополей.

На крокетной площадке стоял новенький вертолет. Министр впервые видел такие. Аппарат со своим щупленьким фюзеляжем, широко расставленными колесами, огромным четырехлопастным винтом показался ему каким-то разухабистым, несерьезным, и он с некоторой опаской взобрался на сиденье, чувствуя, что и сам он совершает что-то несерьезное.

— Товарищ министр, наденьте, пожалуйста. Разрешите, я застегну. Вот шарф, я принес его для вас: наверху холодно, — хлопотал летчик.

Потом над головой застрекотал винт подъема, и, когда лопасти его слились в мерцающий круг, Рудаков увидел вровень с собой макушки деревьев. Вертолет поднимался плавно, еле ощутимо и совершенно отвесно. Земля бесшумно проваливалась вниз. Вот поравнялись с кабиной монументальные тополя, мелькнула крыша дома и освещенное окно в его спальне, затем все растворилось во тьме. Остались небо, звезды, тьма и думы…

О воде, конечно, как всегда, о воде…

Отсюда сверху земля казалась огромной гидрографической картой. Суша тонула во мраке, видна была только вода — поблескивали, как стеклянные осколки, затопленные поля, сверкали тонкие проволочки арыков, а широкие реки с плавными очертаниями были сплошь залиты лунным серебром, на их сияющем фоне виднелись даже купы деревьев и строения.

…Здесь он работал десятником, здесь — инженером, здесь — секретарем райкома. Тут он вел воду по акведуку, тут взорвал на выброс 20 тысяч кубометров земли…

Под ними была страна, которую называли когда-то Мирзачуль — Голодная степь. Рудаков помнил ее. Это была потрескавшаяся равнина, так трескаются губы у человека, погибающего от жажды. О Голодной степи рассказывали легенду. Говорили, будто некогда красавица Ширин-Кыз обещала свою руку тому, кто оросит Мирзачуль. Богатырь Фархад взялся за работу… Но изнеженный царевич Хосрой перехитрил его. Он выстелил степь циновками, и при лунном свете солома заблестела, как вода. Ширин вышла замуж за Хосроя. А когда взошло солнце и обман открылся, она покончила с собой. Убил себя и Фархад, а степь на долгие века осталась мертвой.

Но сейчас она вся сверкала в лучах луны, и это были не циновки, а настоящая вода. У скал Фархада большевики создали плотину. Три канала тянулись от нее, унося воду Сыр-Дарьи. Голодная степь кормила досыта полмиллиона человек.

Вероятно, не было здесь арыка, план которого не обсуждал бы министр. Сегодня он видел свои проекты в натуре и, может быть, в последний раз…

Позади была долгая жизнь, до предела заполненная трудом, а впереди…

Горы!

Это летчик прислал ему записку. На ней было одно слово:

“Горы!”.

Разве это горы? По светлеющему небу плыли алые вихри. Да, действительно — горы, те самые вечные льды, которые будут штурмоваться сегодня…

Небо светлело с каждой минутой — из темно-лилового стало темно-синим, сиреневым, серым. Золотой ободок обвел контуры хребта, и вдруг из-за перевала выкатился гигантский маслиновый шар.

Солнце!

Теперь горы были близко, они придвинулись, нависли над головой. Что можно представить себе больше неба? Горы заслонили полнеба. Вертолет, как мотылек, порхал вдоль крутых склонов, огибая скалы, посыпанные снежной мукой.

Но вот снега, залитые багрянцем и золотом, остались внизу. Впереди поднялся новый хребет, еще более высокий, хмурый, заснеженный, с еще более острыми вершинами. А внизу между хребтами в глубокой расщелине змеился Зеравшан, и ущелье казалось таким тесным, таким крутым, что непонятно было, как могут здесь жить люди и где здесь нашлось место для целого района.

Вертолет повернул на восток, вверх по реке. Самой реки еще не было видно: ущелье тонуло в матово-синей тени, туман, как ватное одеяло, прикрывал русло, и глубокий сумрак сонной долины как бы подчеркивал сверкающее великолепие горных вершин.

Рудаков чувствовал себя прекрасно. Суровый и мощный пейзаж бодрил его. Это было так не похоже на город, в котором он жил, где природа была загнана в скверики, за решетку, как редкий зверь; так не похожа на очерченные арыками орошенные поля, где земля кротко зеленела с разрешения человека. Здесь, в горах, природа была хозяином, а человек — гостем. Скалы громоздились где попало и как попало, а тропинки, протоптанные людьми, вежливо обходили их. На крошечных площадках над пропастями робко лепились серые домики, тесные поля, крохотные садики… Здесь было полным-полно работы. И, глядя в лицо спесивым горам, старик смеялся, потирая руки…