Навалившись всем телом на дверь, замер — мощная боль едва затянувшихся ран чуть не вырубила его; все тело казалось одной сплошной раной.
— Рановато. — Ахмет попытался вслух прокомментировать постигшую его неудачу, но из горла вылетели какие-то совершенно чужие звуки, даже отдаленно не похожие на его голос. — Дверь немного того.
Вернувшись на лежанку, он долго восстанавливал сбитое дыхание; перед глазами роились симпатичные беловатые искорки и шикарные сиреневые круги, плавно меняющие оттенок с фиолетового на голубой. В какой-то момент он понял, что откуда-то знает, как можно выкрутиться и все-таки пойти посмотреть на снег, оставив здесь пришедшее в негодность тело. Отложив в сторону вяло мигающую мысль, что это, в принципе, сумасшествие и надо немедленно прекратить, он дождался в череде этих кругов подходящего и нырнул в его теплое колючее марево, тотчас оказавшись нос к носу с пухлым слоем свежего снега. Снег издавал сладкий запах, и Ахмет сперва удивился — снег же не пахнет! Или… пахнет? Это недоумение словно прорубило дыру в его голове, и кто-то снаружи влил ему в голову целое ведро детских воспоминаний о снеге — таких ярких, что Ахмет поначалу не на шутку испугался и затряс головой, как чихающая собака. Спохватившись, он торопливо вернулся в тело и принялся рассматривать их одно за другим, боясь, что скоро все кончится. На заднем плане осталась свербеть досада, что не заметил, раззява, как протекал процесс возвращения — надо было запомнить, как это делается: а то так останешься как-нибудь снаружи, в виде голой души, бестолково топчущейся у покинутого тела.
Пришел старик, который, судя по всему, спас ему жизнь и лечил все это время. Ахмет хотел почувствовать к нему что-нибудь теплое и благодарное, но как-то понял, что это не тот случай.
— Да, улым, все верно. — прошамкал старик, садясь подле Ахмета. — Теперь ты не будешь чувствовать много такого, к чему привык.
— Зато почувствую много нового… — со злобной грустью усмехнулся Ахмет. — Оно мне надо, а, старик? Мне сдается, что ты откуда-то знаешь, кто я и откуда взялся. Знаешь ведь?
— Знаю, улым. Ты жил в Городе, а когда немцы стали вас убивать, ты взял жену и пошел сюда. Ты хотел сделать здесь то, что немцы сделали с тобой и твоими друзьями.
Ахмет оцепенел — простая, даже примитивная точка зрения старика вдруг осветила его жизнь с неожиданной стороны… Как просто — мелькнуло в его загудевшей котлом голове. — На самом деле, как все просто…
— Ты шел сюда убивать здешних людей, а Тенри остановил тебя. — спокойно, словно бы и не осуждая, произнес старик.
— Я напоролся на охрану дороги. Их там в это время не должно было быть… — пояснил Ахмет, чувствуя, как откуда-то подымается черно-багрововая пена ярости, заполняя гулкую пустоту внутри.
Из руки снова вырвало воротник жены, мелькнула удивленная рожа грека, пялящегося на медленно падающую РГОшку, растянутые вспышки пулемета на темном фоне грузовика…
— Нет, улым, это был Тенри.
— Ты че мне паришь, пень старый! — зарычал Ахмет, перекосившись от боли. — Какие в пизду тенри, хуенри! — однако тут же сник и расслабился. — Ладно, пусть Тенри. Мне уже как-то без разницы. Хоть крокодил Гена. Я уже труп, понимаешь, старый? Еще дышу зачем-то, но уже все, я не человек.
— Да. — неожиданно согласился старик. — Ты больше не человек. Точнее, человек, конечно; но не такой, как остальные. Поэтому ты ходил сегодня по нашей стороне, как по той — без тела. Теперь ты багучы, как я.
— Че? — ошеломленно процедил Ахмет. — Че ты там мелешь, старый?
— Тенри сломал твое старое тело и дал новое.
Встав, Ахмет довольно быстро пришел в себя, стараясь двигаться как можно больше, ходил за водой, пытался колоть дрова. Получалось не особо — тело не могло ни поднять топор выше плеч, ни принести целое ведро, а после пятидесяти метров просило встать и передохнуть. Следуя совету старика, некоторое время Ахмет честно пытался представлять себя таким же, как раньше — тяжелым и быстрым слитком из злого интереса ко всему вокруг, но эта мысль не удерживалась в теле; видимо, не находила за что зацепиться. Иногда… точнее, не иногда, а достаточно (для чего?) часто Ахмет удивлялся сам себе — почему жив этот высохший человек с серым лицом и походкой увечного доходяги? Зачем он встает по утрам, съедает картофельную лепешку и несколько вареных чебаков — для чего? Чтобы — что? В три приема наполнить ржавое ведро, наколоть щепок из смолистых сосновых чурок, легко и презрительно бросаемых у порога румяным шестнадцатилетним Иреком — мужчиной и воином? Ответа не находилось. Получалось — незачем. От выстрела в голову удерживало не отсутствие карабина или пистолета — при желании найти можно все; смерти он не боялся вовсе — боязнь чего бы то ни было казалась ему чем-то бесконечно далеким и совсем не относящимся к нему нынешнему, как детский онанизм или стирание двоек в дневнике. Обременить собственной смертью некого, в «жизни» здесь он не видел даже проблеска смысла, нигде и никто не был ему нужен — ни одно живое существо не занимало его, он остался один на один с громадой Мира, безразлично наблюдавшего за ним мириадами холодных глаз. И дел в этом Мире у него больше не было, даже пустяковых.
Старик видел, что ситуация с его восприемником спокойна, и не лез лишнего. Пусть призывник высрет последние домашние пирожки и осознает, что мамой теперь у него вон тот усатый прапор. Яхья-бабай уходил в деревню сразу, как просыпался, оставляя застрявшего между мирами Ахмета хозяйничать в одиночестве, и дни напролет проводил в компании баб, пытаясь собрать немного щедро раскидываемой ими силы.
К сроку лег снег, и это отразилось даже на рационе двух единственных халявщиков поселка. Когда свежего мяса наелись все, Яхье и чужому начали то и дело отправлять то неплохие куски косули, то по целому зайцу. По идее, со жрачкой скоро должно было стать еще лучше — когда станет озеро, в поселке будет завались жирного деликатесного сырка и сига, а уж чебака станет совсем невпрожор и им начнут кормить собак. Но у каждой палки два конца. Зимнее изобилие также означает войну: слишком много людей хотят кушать и продавать эту рыбу, и каждый выход на лед будет означать смертельный риск.