— Господа, позвольте мне от имени всего общества поздравить хозяина дома с высокой наградой, которую он блестяще заслужил своей доблестью и патриотизмом. Я утверждаю, что Ругон, оставшийся в Плассане, действовал не иначе, как по вдохновению свыше, в то время как эти разбойники тащили нас за собой по большим дорогам. И я от всего сердца приветствую решение правительства… Позвольте мне закончить. Потом вы поздравите нашего друга… Знайте же, что наш друг получает орден Почетного Легиона и, кроме того, назначается частным сборщиком!

У всех вырвался крик удивления. Никто не ожидал такого назначения. Некоторые криво улыбались, но вид роскошных яств поднял у всех настроение, и комплименты посыпались градом.

Сикардо снова призвал общество к молчанию.

— Погодите, господа, — сказал он, — я еще не кончил… Одно слово… Надо полагать, что наш друг останется с нами ввиду кончины господина Пейрота.

Послышались восклицания. У Фелисите вдруг сжалось сердце. Сикардо уже говорил ей о смерти частного сборщика. Но от этого внезапного упоминания о неожиданной и страшной смерти в самом начале торжественного обеда, ей словно пахнуло в лицо холодом. Она вспомнила свое пожелание: это она убила сборщика. Гости выражали свое ликование звонкой музыкой серебра. В провинции едят много и шумно. После первого же блюда все сразу заговорили, каждый, как осел в басне, лягал побежденных, все беззастенчиво льстили друг другу, прохаживались по поводу отсутствия маркиза: разве можно дружить с этими дворянами? Рудье даже намекнул, что маркиз не пришел потому, что у него от страха перед повстанцами сделалась желтуха. После второго блюда страсти разгорелись. Торговцы маслом, торговцы миндалем спасали Францию. Выпили за процветание дома Ругонов. Грану побагровел, у него заплетался язык, а мертвенно бледный Вюйе был окончательно пьян. Но Сикардо все подливал вина, а Анжела, которая уже успела объесться, стакан за стаканом пила сахарную воду. Все радовались, что они спасены, что больше нечего дрожать, что они снова в желтом салоне, вокруг прекрасно сервированного стола, в ярком свете канделябров и люстры, которую они впервые видели без засиженного мухами чехла. Глупость этих господ расцветала пышным цветом, преисполняя все их существо сытым животным довольством. В теплом воздухе салона раздавались сочные голоса, каждое новое блюдо подбавляло энтузиазма; заплетающимся языком говорили комплименты, даже заявляли (это удачное выражение принадлежало бывшему кожевнику), что этот обед — «настоящий лукулловский пир».

Пьер сиял, его жирное бледное лицо излучало торжество. Фелисите, уже освоившаяся с положением, говорила, что они, наверное, на некоторое время переедут в квартиру бедного г-на Пейрота, — пока не подыщут себе домик в новом квартале. И она уже мысленно расставляла свою будущую мебель в комнатах сборщика. Она вступала в свое Тюильри. Шум голосов становился все оглушительнее, но вдруг Фелисите, словно чтото вспомнив, встала и наклонилась к уху Аристида.

— А Сильвер? — спросила она.

Молодой человек, застигнутый врасплох, вздрогнул.

— Он умер, — ответил он тихо. — Я видел, как жандарм прострелил ему голову из пистолета.

Фелисите содрогнулась. Она открыла было рот, чтобы спросить сына, почему он не помешал убийству, почему не выручил мальчика, но она ничего не сказала, она стояла потрясенная. Аристид прочел вопрос на ее дрожащих губах и прошептал:

— Понимаешь, я ничего не сказал… Тем хуже для него… Я хорошо поступил. По крайней мере отделались!

Эта грубая откровенность не понравилась Фелисите. У Аристида, как и у отца, как и у матери, был на совести мертвец. Конечно, он не признался бы так развязно, что разгуливал по предместью и допустил убийство двоюродного брата, если бы вино из гостиницы «Прованс» и мечты о предстоящем переезде в Париж не заставили его отбросить обычную скрытность. Сказав это, Аристид небрежно развалился на стуле. Пьер, издали следивший за беседой жены и сына, обменялся с ними взглядом сообщника, призывая к молчанию. Это был последний трепет испуга, омрачивший Ругонов среди возгласов и бурного веселья обеда.

Возвращаясь на свое место за столом, Фелисите увидела по другую сторону улицы, за стеклами, зажженную свечу: она горела над телом г-на Пейрота, привезенным утром из Сен-Рура. Фелисите уселась, чувствуя, как эта свеча жжет ей спину. Но смех становился все громче, и, когда подали десерт, желтый салон огласился восторженными криками…

В этот час предместье еще содрогалось от драмы, только что залившей кровью пустырь св. Митра. Возвращение войск после избиения на равнине Нор сопровождалось жестокими репрессиями. Людей убивали — одних прикладами где-нибудь под стеной, других жандармы пристреливали из пистолетов в канавах. Чтобы ужас сковал всем рты, солдаты усеивали дорогу трупами. Отряд легко было найти по кровавому следу, который он оставлял за собой. Происходила непрерывная бойня. На каждом привале приканчивали несколько человек повстанцев. В Сен-Руре убили двоих, в Оршере — троих, в Беаже — одного. Когда войско остановилось в Плассане, на дороге, ведущей в Ниццу, решено было расстрелять еще одного пленного из самых опасных; победители сочли нужным оставить за собой еще один труп, дабы внушить городу почтение к новорожденной Империи. Но солдаты уже устали убивать: никому не хотелось браться за страшную работу. Пленники, валявшиеся на балках под навесом, как на походных кроватях, связанные по двое за руки, ждали своей участи в усталом оцепенении.

В этот момент жандарм Ренгад грубо растолкал толпу зевак. Едва он узнал, что отряд возвратился, ведя с собой несколько сот пленных, он вскочил с постели, дрожа от лихорадки, рискуя жизнью в суровый декабрьский холод. Как только он вышел, рана его открылась, и повязка, скрывавшая пустую глазницу, оросилась кровью; красные струйки стекали по щеке и усам. Страшный в своем немом гневе, с бледным лицом, повязанным кровавой тряпкой, он обходил ряды пленников, пристально вглядываясь каждому в лицо. Он рыскал взад и вперед, то и дело наклоняясь, пугая самых стойких своим внезапным появлением. Вдруг он закричал: — Ага, попался, разбойник!

Он схватил Сильвера за плечо. Бледный, как смерть, Сильвер, сидя на бревне, с кротким и бессмысленным видом пристально смотрел вдаль, в свинцовый сумрак. Этот пустой взгляд появился у него с уходом из Сен-Рура. Дорогой, на протяжении долгих лье, когда солдаты прикладами подгоняли пленных, он проявлял детскую кротость. Весь в пыли, умирая от жажды и усталости, он брел молча, как покорное животное в стаде под кнутом погонщика. Он думал о Мьетте. Он видел, как она лежит с устремленными в небо глазами, на знамени, под деревьями. Последние три дня он ничего, кроме нее, не видел. И сейчас в сгущающемся сумраке он видел ее.

Ренгад обратился к офицеру, который не мог найти среди солдат охотников расстреливать.

— Этот негодяй выбил мне глаз, — сказал он, указывая на Сильвера. — Дайте мне его. Для вас же лучше.

Офицер молча отошел с безучастным видом, сделав неопределенный жест. Жандарм понял, что человека отдали ему.

— Ну, вставай! — сказал он, встряхивая юношу.

У Сильвера, как и у остальных, был товарищ по плену. Он был привязан за руку к крестьянину из Пужоля, по имени Мург, человеку лет пятидесяти, которого палящее солнце и суровый труд земледельца превратили в рабочую скотину. Сгорбленный, с заскорузлыми руками и плоским лицом, он часто моргал и, казалось, совсем отупел; у него был упрямый, недоверчивый вид животного, привыкшего к побоям. Он пошел за другими, вооружившись вилами, потому что пошла вся его деревня; но он никак не сумел бы объяснить, что заставило его пуститься по большим дорогам. Когда его взяли в плен, он уже совсем перестал что-либо понимать. Он смутно думал, что его ведут домой. Он удивился, когда его связали; теперь, видя, что на него глядит столько людей, он совсем был ошеломлен и потерял голову. Он говорил только на местном наречии и не понял, чего хочет от него жандарм. Он повернул к нему свое грубое лицо, с трудом соображая; наконец, решив, что у него спрашивают, откуда он родом, ответил хриплым голосом: