Оно сжалось еще болезненнее, когда из светлого царства дня я спустился с факелом в руке в ужасные подземные каменные мешки — в два яруса, один над другим. Здесь была кромешная тьма. В толстой стене каждой камеры было пробито небольшое отверстие, в которое некогда ежедневно ставили на полчаса факел, чтобы светить узнику. Заключенные, пользуясь этим непродолжительным мерцающим светом, вырезали и выцарапывали на почернелых стенах различные надписи. Я видел эти надписи. Труды узников, начертавших их кончиком ржавого гвоздя, пережили на много поколений и их страдания и их самих.

Я видел камеру, в которой никто не оставался более суток; попадая в нее, человек был уже обречен на смерть. К ней примыкала другая, не менее мрачная, куда ровно в полночь приходил исповедник — монах в коричневом одеянии с капюшоном, — похожий на привидение даже днем, при ясном свете солнца, но в полночь, в этой страшной тюрьме — гаситель надежды и предтеча палача. Я стоял па том самом месте, где душили покаявшегося и причащенного узника, и касался рукой низкой потайной двери — соучастницы злодейств, через которую выносили тяжелый мешок, чтобы положить его в лодку и, отплыв подальше, утопить в море, там, где под страхом смерти запрещалось закидывать сети.

Вокруг этой тюрьмы-твердыни и над нею, облизывая толстые стены снаружи и испещряя их изнутри пятнами сырости и липкою плесенью, забивая водорослями и отбросами щели и углубления, точно и решетки были ртами, которые требуется заткнуть, предоставляя удобный путь, чтобы увозить трупы тайных жертв правительства, услужливый путь, который сам бежал перед ними, подобно безжалостному слуге правосудия, — струилась та же вода, что заполняла мое сновидение; она-то и превращала все в сон.

Уходя из дворца по лестнице, носившей название Лестницы Великана, я смутно вспомнил одного старца, который, отрекшись от власти, сходил по ее ступеням все медленнее и неуверенней, и вдруг услыхал колокольный звон в честь своего преемника[74]. Сев в одну из черных лодок, я поплыл к старому арсеналу, который сторожили четыре мраморных льва. Чтобы придать моему сновидению еще больше неправдоподобия и фантастичности, на туловище одного из них были начертаны — неведомо когда, неведомо на каком языке — какие-то слова я даже целые фразы, содержание которых остается и поныне неразгаданной тайной.

Это место предназначалось для постройки судов; но здесь почти не слышно было стука молотков, почти не видно работы; я уже говорил, что все большие дела этого города были в прошлом. Он был подобен кораблю, потерпевшему крушение и носящемуся по волнам; чужой флаг развевался у него на корме, чужестранцы стояли у руля. Мне пригрезилось, что роскошная барка, на которой глава государства некогда выезжал торжественно обручаться с морем[75], уже не стояла у пристани; ее заменила крошечная модель, воссоздававшая ее по памяти, как воссоздано и все былое величие города; но она говорила о былом (так малое и великое смешиваются во прахе) почти так же красноречиво, как массивные каменные столбы, арки и навесы, возведенные, чтобы укрывать в своей тени великолепные корабли, которые давно уже не отбрасывают тени ни на воде, ни на суше.

Арсенал находится здесь и поныне. Он опустошен и разграблен, но это все-таки арсенал — с надменным знаменем, взятым у турок и поникшим в неволе. Тут хранится богатый набор доспехов, которые носили когда-то великие воины; самострелы и дротики, колчаны, полные стрел, копья, мечи, кинжалы, палицы, щиты и тяжеловесные алебарды. Здесь находятся также пластины из кованой стали и кованого железа, превращавшие красавца коня в чудовище, покрытое металлической чешуей, и еще некое метательное оружие (его было легко носить на груди), предназначенное делать свое дело бесшумно и выпускавшее стрелы с отравленным наконечником.

Я видел, кроме того, рундук или ларь, полный проклятыми орудиями чудовищных пыток, изобретенными, чтобы сжимать, дробить и давить кости людей, и выкручивать, и выворачивать их в мучениях, которые хуже тысячи смертей. Перед этим ларем выставлены два железных шлема с нагрудниками; в них сдавливали и сплющивали голову жертвы; на каждом был небольшой выступ, наподобие наковальни, чтобы руководивший пыткою демон мог удобно опираться локтем и слушать, приложившись своим каменным ухом, стоны и признания зажатого в этом шлеме страдальца.

В них было столько жуткого сходства с головами живых людей, они казались такими точными слепками залитых потом, страдальческих, искаженных пыткою лиц, что трудно было поверить, будто внутри их пусто; страшные призраки, как бы еще заключенные в них, преследовали меня, когда я уже снова сел в лодку и отправился в некий общественный сад посреди моря — настоящий сад с деревьями и травой. Но я позабыл о них, стоя в дальнем конце этого сада и глядя на водную рябь и заходящее солнце; передо мною, в небе и на воде, пылал алый румянец, а позади меня весь город сливался в красные и багряные полосы, тянувшиеся над морем.

Подавленный и изумленный великолепием этого сновидения, я не замечал бега времени и имел о нем лишь самое смутное представление. В этом сладостном сне протекло несколько дней и ночей; легкие волны плескались у стен домов и оград, а моя черная лодка, относимая ими, все скользила вдоль улиц — и когда солнце стояло высоко в небе и когда лучи ночных фонарей преломлялись в бегущей воде.

Иногда, останавливаясь у дверей какой-нибудь церкви или громадного дворца, я выходил из лодки и бродил по комнатам и переходам, по лабиринтам богато украшенных алтарей, древних памятников, заброшенных парадных покоев, где ветшала старинная мебель, одновременно смешная и страшная. Там были и произведения живописи, полные неумирающей прелести и выразительности, дышащие такою страстью, правдивостью и мощью, что среди этого сонма призраков они одни казались юными, свежими и живыми. Мне грезилось, что все изображенное на этих картинах — а они нередко изображали былые дни города, его красавиц, тиранов, полководцев, патриотов, купцов, придворных и священников; даже самые камни его и площади, — что все это вновь оживает передо мной. Затем, сойдя по какой-нибудь мраморной лестнице, нижние ступени которой заливала медленно струившаяся вода, я снова садился в лодку и снова пускался в путь.

Мы плыли по узким переулкам, где плотники, работая в своих мастерских рубанком и долотом, бросали легкую стружку в воду, и она недвижимо лежала на ней, похожая на водоросли, или плыла, сбившись в кучку, впереди нас. Через открытые настежь двери, сгнившие от постоянной сырости, виднелись крошечные участки земли, засаженные виноградной лозой, блиставшей яркою зеленью и бросавшей причудливые тени на камни мощеных двориков. Мы проплывали мимо набережных и террас, где прохаживались женщины в изящно накинутых шалях и покрывалах и ничем не занятые мужчины нежились на солнце, прямо на каменных плитах или ступенях лестниц. Мы проплывали мимо мостов, и тут тоже были ничем не занятые мужчины, перегнувшиеся через перила; под каменными балконами, повисшими на головокружительной высоте, под высочайшими окнами высочайших домов; мимо маленьких садиков, театров, часовен, мимо вереницы великолепных творений архитектуры — готического и мавританского стиля, — фантастических, изукрашенных орнаментами всех времен и народов; и мимо множества других зданий, высоких и низких, черных и белых, прямых и покосившихся, жалких и величественных, шатких и прочных. Мы пробирались среди сбившихся в кучу барок и лодок и вышли в конце концов на Большой канал. И здесь в стремительной смене картин, мелькавших в моем сновидении, я увидел старого Шейлока[76], который прохаживался по мосту, застроенному лавками и гудевшему от немолчного говора людей; в какой-то женщине, которая высунулась из-за решетчатых ставен, чтобы сорвать цветок, мне почудилась Дездемона, и казалось, будто дух самого Шекспира витает над водой и над городом.

вернуться

74

…колокольный звон в честь своего преемника. — Дож Фоскари не раз просил Совет Десяти, управлявший Венецией, освободить его от звания дожа, но Совет отклонял эту просьбу, пока сам не лишил Фоскари власти.

вернуться

75

…выезжал торжественно обручаться с морем… — С XII века в Венеции ежегодно справляли обряд обручения дожа с морем, состоявший в том, что дож в торжественной обстановке выезжал в море и бросал в него перстень. Это символизировало морскую мощь Венецианской республики; море должно было быть покорно правителям Венеции, как жена — мужу.

вернуться

76

Шейлок — главное действующее лицо пьесы Шекспира «Венецианский купец».