Илья устал слушать тошные речи капитана, мучался он и потому, что не понимал трезвости Хабарова, когда тот был похож на выловленную из пресной воды рыбу, а заговаривался, будто пьяная морда. «Ну чего ты можешь сделать-то?» – не вытерпел тогда Перегуд, не в силах больше выносить этой пытки. «Чего я могу, чего… – разжалобился капитан, и в голосе его зазвенела былая искренность, но неожиданно выпалил с бешенством: – Да я все разрушу!» Тогда лишь Илье сделалось не по себе, он отпрянул от него, вскочил и произнес беспомощно: «Я с тобой сидеть не буду, сиди один, если ты стал такой сволочью». Капитан с удивлением поглядел на него, задирая до вершины той горы голову, и заговорил, чуть сдерживая ярость: «Все будет кончено с тобой, Илюшка… Ты есть трутень и халява, а не казак, уходи из моей роты». Тот потемнел, сдавился и, неуклюже развернувшись в тесной ему канцелярии, наступив на взвизгнувшую табуретку, двинулся потихоньку к дверям, с трудом одолевая эту ходьбу, будто ноги его были из бревен.

Хабаров явился к солдатне в пищеблок жадный, что ли, до жратвы, потому что успел уже поглотить четвертую пайку, хотя обычно если употреблял пищу, то со всей ротой, вот так же усаживаясь между солдат, дожидаясь подачи котла, получая в очередь свою пайку. Потому и встретили ротного буднично, многие его и не приметили, покуда усаживались, а то и дрались за местечко. Двое солдат приволокли котел, то есть огромную кастрюлю, в которой мог бы свернуться калачом пронырливый человек. Ее тяжело взвалили на стол, кругом загудели, а тех, кто сидел ближе, обдало сытным жаром. Варево пахло сдобой, хоть могло оказаться самым несъедобным на вкус, в кастрюле могли бы сварить и тряпку. Нетерпение, живой людской гул потому и происходили, что всякий хотел поскорее варево испробовать, чтобы испытать облегченье. В это мгновение, быть может, самое бесхитростное в их жизнях, и выскочил Хабаров, так что всех напугал. «Я вам порадуюсь, суки! – вскричал он, задыхающийся, жаркий, что и варево. – Я вас во имя правды и справедливости приговариваю!..» Он уже говорил с потугой, потому что вытягивал и переворачивал стол, по которому, дымясь и жаря, сплывала к краю кастрюлища. Опрокидывалась она тяжко, будто срубленная с плеч голова, разбрызгивая варево, что кровушку, и разливая. Солдатня шарахнулась от того места. Обессиленный, точно бы сдавшийся, капитан глухо проговорил: «Что, ужрались?» Ответить ему никто не посмел, да никто и не успел еще опомниться. Уходя, он без радости пригрозил: «Ждите меня, теперя к ужину наведаюсь».

От затишья сам воздух в казарме сделался трескучим, морозным, сковывая не дыханье, а души. Не сказать, что еще замышлял капитан, но, скрывшись в канцелярии, появился он пораньше ужина и пошагал прочь из казармы, по стороннему делу. Пройдя слепо двор, капитан все же остановился у будки. Это место по всей роте и осталось ему дорого, он его разглядел сердцем и вспомнил. Замок на будке отсутствовал с тех пор, как она была взломана особистом, но это же вселяло в развалюху тот живой вид, будто в ней завелся свой пропащий житель. Какова же была неожиданность для Хабарова, когда он и вправду обнаружил живущего в будке человека. Там, где бывала его картошка, прятался от людей спасенный из говна солдат Петр Корнейчук, которого капитан и узнал с трудом, вспухшего, в жалких обносках. Завидев капитана, тот бросился ему в ноги, радуясь в слезах и спеша: «Товарищ капитан, подивитесь, мґочи моей нету, что залаживал вас, хлопцы ести не дают, чоботы посбирали, бьют мене, шоб я у параши спал, а с людями зараз не залягивал… Подивитесь, подивитесь, товарищ капитан, спошлите мене до хаты, хоть куда спошлите…» Пережив, должно быть, последнюю утрату, Хабаров страшно вскричал: «Да подыхай же ты!» И выбежал в беспамятстве из будки. С вышек видели его, плутавшего в степи. Он то терялся из виду, то обнаруживался, становясь заметным вдали, где одиноко стоял голым столбом.

Вернувшись в роту, Хабаров снова заперся в канцелярии, а его явления солдатне за ужином, которого ждали, порешив чуть не связать его насмерть, так и не произошло. Пожрав без удовольствия, солдатня повалилась спать.

Глубокой же ночью на дворе раздался страшный грохот и треск. Люди повыскакивали из казармы, решив, что начинается землетрясение, но увидели лишь разрушенную в щепу будку, под руинами которой отыскали Корнейчука. Говорить он не мог, а рыгал, выпячивая чудовищно раздутый живот, с петлей на бычьей шее. Ночью Петр Корнейчук сожрал сколько смог из ротных запасов, сожрал зиму, сожрал январь, февраль. Но солдаты его не забили, позвав лучше Хабарова, думая, что сам капитан и забьет, чтобы раз и навсегда отплатить за тот донос. Однако Хабаров дождался утра и потом повел Петра Корнейчука в степь. В степи они остановились, постояли, как видела раззадоренная солдатня, но после Хабаров пошагал в роту, а Петр Корнейчук в ту сторону, к Долинскому лагерю, куда сам капитан указал ему дорогу, не зная другого ближайшего места на земле. Возвращался он с тем видом, будто все же солдата убил, потому к нему побоялись подступиться и пожаловаться, что правды нету. Он зашел, пряча глаза, в казарму, так что служивые остались во дворе, побоявшись и заходить следом за ним. А дожидаясь, дождались пальбы. Выстрелы сотрясали казарму долго, точно таран. Когда все смолкло, в казарму еще долго не входили. Кто же первый заглянул в канцелярию, тот увидал, что Хабаров жив. Воздух прокоптила пороховая гарь, а сам Хабаров, лежавший на койке, весь укрыт был известкой, будто снежком. В потолке же звездились пробоины: капитан расстрелял пустой потолок.

С того дня, с того расстрела, Хабаров отказался от пайка, от питья. Скинув ватный матрас, он пластался на крепких железных пружинах, без воздуха, без небесного света. Вскорости капитан начал взаправду вонять, оброс бородой и уже забредил, окунаясь все глубже в беспамятство. Догадавшись, что это не запой, что ротный вздумал уходить из жизни, стали его кормить силой, будто живодеры. Закатывали рукава, чтобы не замараться. Потом раздирали капитану рот немытыми ручищами и заливали его всего жидкой баландой. Кормильцы казались ему интендантами, собравшимися выселить его, прогнать, и капитан стонал: «Погоди, не трогай… Я вот помру…»

А больше и некому было за капитаном приглядеть, потому что Илья Перегуд в роту не вернулся. В тот день, в какой прогнал его Хабаров, он решился уехать от него навечно в Угольпункт. Сел он на дрезину, столковавшись с вертухаями, чуть ли не сам вертухай, и отправился. Дорогой эти его дружки стали ругать Хабарова, на которого их поменял Илья в прошлые годы. Тот их слушал и сам капитана ругал, но вдруг разозлился и принялся защищать капитана, да так горячо, что посбрасывал всех, кто плохо про Хабарова говорил, с дрезины, а уже в Степном вырвал кусок рельсов, прекратив по всей ветке движенье. Уже в Угольпункте, где на него нажаловались искалеченные вертухаи, Илью пришли сопроводить за тот проступок на гауптвахту. Конвой он тоже раскидал и чуть не разнес общежитие, так что если бы не уговорил его комбат, пообещав не брить и разрешив употреблять на гауптвахте водку, то во всем городишке могло бы произойти крушенье.

В эту скучнейшую пору в Карабас прибыл полковой грузовик, груженный доверху картошкой, но гнилой; пакостный ее дух так и ударял из кузова. Сказали же, что возвращается та самая картошка, какую забрали у роты осенью, столько, сколько по описи числилось мешков. Известили также, что в полку сменилась власть. И поставили о старом полковнике в известность, что его больше в полку нет и будто бы приезжал генерал и навел порядок.

Через денек-другой в роте праздновали Новый год, наскребая из гнилой картошки праздничный паек. Капитан заживо гнил в гробу своей канцелярии, не зная, что наступает новое время. Ему выделили картошки. Картошку эту затолкали ему в рот, хотели, чтобы жевал, а он ее вытолкал.