По совету врача, мы не выходили из флигеля: не стоит попадаться на глаза другим пациентам, говорил он.

Другие пациенты нам на глаза тоже не попадались; глядя в окно на сад – роскошный сад с розами на клумбах, с нежно журчащим фонтаном – мы видели только пустые аллеи. Лишь изредка торопливым шагом проходил кто-нибудь из персонала в белом переднике. Там важные люди, говорил на своем ломаном испанском ассистент, указывая на остальные павильоны. Очень важные люди – не могут показаться. Они и не показывались.

Обследование шло полным ходом. Нам делали анализы крови и мочи, электрокардиограммы и, чаще всего, рентген. Клиника была оборудована фантастически. Каких только видов рентгена нам не сделали! Мне надо знать, что я увижу у вас внутри, говорил врач. Четыре или две почки? Одну печень или две печени? Если одну, то конскую или человеческую? Он рассказал нам, что во время операции ему будут ассистировать два ветеринара, французы, с гордостью подчеркнул он. Моя команда – самая квалифицированная.

Вечером, измотанные процедурами, мы возвращались в спальню. Ложились, гасили свет. Но уснуть не могли. До нас доносился почти неразличимый за шумом фонтана далекий барабанный бой: Африка. За белыми стенами – каменистая пустыня; смуглые закутанные в просторные накидки всадники, бесшумно и стремительно проносящиеся верхом на верблюдах; обезьяны на пальмах; сфинксы. Замбези. Килиманджаро. Зулусы. Шаманы в причудливых масках. Ночь, полная чудовищ, порожденных бессонницей двух несчастных кентавров.

Ночь накануне операции я помню плохо. Знаю, что пришел ассистент и сделал мне укол – чтобы уснуть, как он объяснил. Позднее сквозь дрему я почувствовал, что несколько человек подняли меня с матраса и погрузили во что-то вроде вагонетки: пора. Тита стояла рядом со мной. Я хотел попрощаться с ней, хотел сказать, чтобы она не волновалась, что все будет хорошо, но голос меня не слушался. Она наклонилась и поцеловала меня. На мгновение передо мной мелькнул ее глаз, белок ее глаза; потом – дверь, серое предрассветное небо, коридор, операционная. Меня уложили на огромный стол, связали ноги, руки, закрепили хвост. Глаза слепил свет мощной лампы. Подошел врач-марокканец, уже в переднике, шапочке и маске. Пробормотал что-то. Я почувствовал укол в руку. И больше не видел ничего.

В послеоперационной палате, еще до того, как я окончательно проснулся, меня одолевали странные видения: лица, склонявшиеся надо мной, грозовые тучи и среди туч – крылатый конь, бьющий огромными крыльями.

Боль. Дикая, невыносимая боль, боль раздираемой плоти. Мамочка, стонал я, папочка, помогите.

Я лежал на боку, правая рука, неудобно подвернувшаяся и придавленная всей тяжестью тела, болела не меньше, чем рана от операции. Я попытался позвать кого-нибудь, но не смог вымолвить ни слова. Я протянул левую руку, ухватился за край кровати и, сделав невероятное усилие, перевернулся. Тысячи наточенных стрел как будто впились мне в поясницу, но в этот момент я понял, что впервые в жизни лежу на спине. На спине. Как мои родители в своей супружеской постели в субботу утром. Как Дебора и Мина, как Бернарду, как Педру Бенту, и девушка из особняка, и укротительница, и дона Котинья, и все на цвете: на спине. Я глядел в потолок – до чего же здорово было разглядывать этот потолок, в нем не было ничего особенного – просто белый потолок, но я смотрел на него с нежностью, на этот потолок. Мне хотелось смеяться; я не мог смеяться, мне было очень больно, но я точно хотел смеяться – от радости, что я жив, что пережил операцию, но главное, что мог лежать на спине. Я осторожно вытянул руку, пощупал себя. Обнаружил конскую шерсть на ногах, что несколько отравило мою радость, но выше, на уровне сустава, мои пальцы наткнулись на толстый слой марли. Выше бедра я был забинтован. Повязка – вместо задних ног, повязка – вместо хвоста, повязка – вместо огромного брюха. Как хорошо быть завернутым в марлю, во много слоев марли. Вылитая египетская мумия, подумал я, и мне снова захотелось смеяться.

Buenos dias![8]– это вошел, улыбаясь, марокканский доктор. Он поднял простыню, осмотрел меня, нашел, что все прекрасно, описал ход операции, прибегая к мимике, когда не хватало слов, а слов ему все время не хватало, так он был взволнован. Насколько я понял, обнаружилось, что у меня все внутренние органы парные – человеческие и лошадиные – что позволило ему без всякого риска отсечь всю, за исключением передних ног, конскую часть.

И что с ней стало, спросил я.

Мой вопрос застал его врасплох. Сначала он сказал, что велел выбросить все – задние ноги, хвост, шкуру, внутренности – в море; потом стал сам себе противоречить: нет, я не приказывал выбросить их в море, я приказал сжечь их.

В конце концов он признался, что продал отходы местным жителям. За конину здесь готовы драться, сказал он, а вы были хорошо упитанным. К тому же, продолжал он, у местных туша коня идет в ход целиком: из шкуры делают барабаны для ритуальных танцев, из костей – удобрение, из копыт – пепельницы и другие сувениры, а из хвоста – что-то вроде опахала для высших сановников. Надеюсь, вы не возражаете, добавил он. Нет, пробормотал я, не возражаю.

Мы замолчали. Я разглядывал потолок, большую черную муху на белом потолке. Цеце? Ах, сказал он вдруг, я чуть не забыл про самое главное!

Его лицо озарилось; он принялся описывать пересадку пениса в то место, где он обычно бывает у людей, между передними ногами. Вышло отлично, воскликнул он и засмеялся: а каков пенис, а? Чудо, а не пенис! Он подмигнул мне: завидую, друг мой, честное слово, завидую.

Он встал:

– Я расскажу вашей, гм, супруге об операции. Она, естественно, прийти не сможет. Но я ей передам, что все в порядке.

В ту ночь мне было не до сна. Я вслушивался в гул барабанов, доносившийся издалека, из пустыни. Огромные руки колотили по моей натянутой шкуре; глухой звук безжалостным эхом отдавался у меня в голове. Только под утро, обессиленный, я задремал.

Операция Титы, состоявшаяся через несколько дней, тоже прошла успешно. Я тогда уже мог сидеть в инвалидной коляске и, хотя боли еще не прошли, чувствовал себя гораздо лучше. Поздно вечером врач-марокканец зашел ко мне в палату. Хочу вам кое-что показать, сказал он, повез меня на кухню, где в этот час никого не было, и открыл дверь большой морозильной камеры:

– Пришлось отнести сюда, больше некуда.

Там я увидел окровавленный круп Титы.

подвешенный на крюке. На других крюках висели внутренности.

– Что мне с этим делать? – спросил он довольно неприязненно. Ему явно не нравилось мое недовольство бесцеремонностью, с которой распорядились судьбой моих останков, однако он признавал за мной, хотя и неохотно, право собственника на эту замороженную тушу.

Я выбрал кремацию. Кремацию и развеивание пепла над морем. Что и было выполнено глубокой ночью, причем за процедурой следил я сам, не обращая внимания на насмешливые взгляды ассистента, которому было поручено совершить сей акт.

Врач сообщил, что нас переводят из флигеля в основное здание клиники: нам уже не надо было прятаться.

В тот же день мы и переехали. В инвалидных колясках. Первым, что бросилось нам в глаза в палате, была кровать – двуспальная. Широкая кровать, застеленная покрывалом с веселым орнаментом, напоминающим коврики доны Котиньи. Мы с Титой переглянулись и засмеялись: это была наша первая кровать.

С помощью санитаров мы разделись и легли лицом друг к другу. Мы смотрели друг другу в глаза и улыбались. Тита сказала, что хочет спать и перевернулась на другой бок. Я обнял ее сзади, взял ее груди в ладони, поцеловал ей затылок.

(Ноги у нас по-прежнему были лошадиные: всего четыре на двоих, как у одного кентавра; но теперь человеческая кожа – та, что на руках, на груди, на затылке – преобладала над шкурой. Может быть, когда-нибудь мы целиком покроемся кожей, а шкура сойдет?)

вернуться

8

Доброе утро (исп.).