— Ну как? — спросил я.
— А никак, — ответил Булыга. — Пустой.
— А что ж глухарь?
— А ничего, — сказал Булыга. — Ну, садимся самовар пить.
Мы пили чай, позванивали ложками, отдувались утомлённо.
— Глухарей в этих местах всех перебили, — говорил Булыга. — Один остался.
Так устали глаза, что я и чай пил с закрытыми и видел: рябая болотная вода, а на ней качается селезень…
— Пошёл я к нему, — рассказывал Булыга про глухаря, — а он и поёт и поёт, ни черта не слышит. А кому поёт? Ведь глухарки нету ни одной. А он и поёт-то и поёт…
— По кому ж ты стрелял? — спросил я.
— По нему, по кому же ещё.
— Или промазал?
— Нет, — ответил Булыга. — Маленько в сторону взял. Ладно, хоть душу отвёл.
— Спугнул?
— Нет, и после выстрелов всё поёт. Совсем очумел от весны.
Я снова прикрыл глаза и видел, как один из другого возникают красные и оранжевые круги, а за ними качается на воде весенний селезень… и качается и качается на воде.
У КРИВОЙ СОСНЫ
Высокая и узловатая, покрытая медной чешуёй, много лет стояла над торфяными болотами Кривая сосна. Осенью ли, весной — в любое время года казались болота мрачными, унылыми, только Кривая сосна радовала глаз.
С севера была она строга, суховата. Она подставляла северу голый ствол и не прикрывалась ветками от ветров.
С востока ясно было, что сосна действительно кривая. Красный ствол туго загнулся вправо. За ним метнулись ветки, по тут же поворотили назад, напряглись и с трудом, цепляясь за облака, выправили ствол, вернули его на прежнюю дорогу.
С юга не было видно кривизны. Широкая хвойная шапка нависла над болотом. Вырос будто бы на торфу великий и тёмный гриб.
А с запада кривизна казалась горбом, уродством. С запада походила сосна на гигантский коловорот, нацеленный в небо.
В сухой год в июле над сосною прошла гроза. Торфяная туча навалилась на болота пухлым ржавым животом. Она ревела и тряслась, как студень. От ударов грома осыпалась голубика.
Прямая молния угодила в сосну, спиралью обошла ствол, пропахала кору до древесины и нырнула в торф. От этой
молнии за год высохла сосна, но долго ещё стояла над болотами, сухая, посеребрённая. Осенний ветер — листобой ~ ухватил её за макушку, поднажал в горб да и вывернул с корнем. Рыхлый торф не удержал корней.
Года через два после того я охотился на торфу.
Была ранняя весна, и утка летела плохо. В болотах млел ещё жёлтый кислый лёд, но на берегах уже появилась из-под снега прошлогодняя трава и груды торфа.
Частым осинником вышел я на поляну, где лежала Кривая сосна. За зиму на неё намело снегу. Корень-выворотень весь зарос им и стоял торчком среди осинника, как белый горбатый бык. В осиннике снег таял медленней, чем на открытом месте, — всюду видны были светлые пятна, а на них зимние заячьи следы.
Вспрыгнув на ствол, я заглянул по ту сторону поваленного дерева. Здесь снега было ещё больше — целый сугроб, и на снегу, притаившись, лежал большой серый зверь.
Рысь!
В глазах поплыли красные пятна, я стал сдёргивать с плеча ружьё, но зверь не шевелился.
Постояв с минутку, я осторожно слез на землю, шагнул вперёд.
Вытянув длинные голенастые ноги, запрокинув голову, на снегу передо мной лежал лосёнок. Он был серый, как нелинявший заяц, — тёмная спина цвета осиновых серёжек, а на животе мех светлый, облачный. Глаза его были закрыты. Рядом лежало несколько обглоданных осиновых веток.
Я подошёл и не знаю зачем дотронулся до него сапогом. Нога ударилась, как об пень, — он давно уже окоченел. На боку заметно было белёсое розовое пятно — след огнестрельной раны.
Дело было ясное. Кто-то стрелял в лосёнка и ранил его. Стрелял браконьер, дурак. Он знал: лосей бить запрещено. Выстрелив, он напугался того, что сделал, убежал домой.
Измученный болью в боку, лосёнок не один ещё день бродил по лесу и пришёл сюда, в осинник у Кривой сосны. Здесь он прилёг на снег и лежал, защищённый корнем-выворотнем от ветра.
Закурив, я закинул за спину ружьё и хотел осмотреть его рану, но замер на месте.
В десяти шагах, в ольховых кустах, приподняв лишь голову от земли, лежала лосиха. Она лежала неподвижно и тяжело, внимательно глядела на меня.
В деревне Стрюково охотников мало. Мужчинам хватает колхозной работы, и в лес бегают двое-трое. Настоящий охотник тут один — государственный лесник Булыга.
Я нашёл его около дома, в саду. Поднявшись на лестницу-стремянку, он обрезал яблоню кривым ножом.
— Слышь, — крикнул я, — лосёнка нашёл! Мёртвого.
— Где?
— У Кривой сосны.
Булыга слез на землю, достал сигарету «Памир», присел на корточки, привалясь спиной к стволу яблони. Он закурил и сразу окутался дымом. Его морщинистое лицо и вся большая голова походили сейчас на хмурую деревенскую баньку, которую топят по-чёрному: изо всех щелей валит дым.
— На боку рана, — объяснил я, — Кто-то стрелял. А мать лежит рядом, ждёт, что он встанет.
— Лоси у меня на учёте, — сказал Булыга. — Надо глядеть — акт составлять. Пошли, — покажешь.
Весь день стояла пасмурная погода, но часам к пяти похолодало, облака частью ушли с неба, стало очень светло. Поля и перелески просматривались насквозь, и чуть ли не за километр заметна была пара тетеревов, сидящих на берёзке.
Я шёл следом за Булыгой туда, к Кривой сосне, и думал: «Кто же это мог стрельнуть в лосёнка? Зачем?»
Неподалёку уже от сосны, в осиннике, Булыга остановился.
— Слушай, — сказал вдруг он, — если это ты его стукнул, честно скажи. — Глянув мимо меня, он отвернулся.
Всё так же вытянувшись и закинув голову, лежал на снегу лосёнок. Лосиха рядом, в ольховом кусту. Она, наверно, не вставала с тех пор, как я ушёл. Хрипло крича, над поваленной сосной летали две сороки.
Булыга оглядел следы на снегу и на торфе, потом подошёл к лосёнку и наклонился над ним. Тут же послышался тревожный треск.
С трудом, неуклюже лосиха поднялась на ноги. Она казалась огромной на тонких, сухих ногах, и особо велика была её голова с насупленной губой. Ноги у неё дрожали.
— Экое буйло, — сказал Булыга, отходя на всякий случай в сторону. — Сгас твой парень, сгас…
Вздёрнув губу, лосиха прикусила осиновую веточку,
сгрызла с неё кору.
— А я думал, это ты его ударил. Теперь вижу: не ты.
А если не ты, тогда Шурка Сараев. Только он в лес ходил, искал, говорит, косачиные тока.
Лосиха поглодала осиновой коры, потом переломила зубами ветку и подошла к лосёнку. Постояла, наклонилась, положила ветку на снег.
Следующим утром налетели на деревню Стрюково скворцы. Они свистели на всех заборах, на вербах, на сараях. Дороги и оттаявшие огороды были усыпаны скворцами, будто подсолнечными семечками.
А за огородами, над полем, подымаясь высоко в небо, непрерывно пели жаворонки. Тёплое сдобное облако, плывущее над землёй, было утыкано жаворонками, как изюмом.
Утром я пил у Булыги чай, и за чаем мы помалкивали, ожидая Шурку Сараева. Мы фыркали, отдувались, кривились от кислой клюквы.
— Эй, хозяин! — заорал с улицы Шурка Сараев. — Дома, что ли?
Прогремев дверью, Шурка вошёл в дом, прислонил к стене ружьё, а сам присел на порог.
— Иди в комнату.
— Дак сапоги грязные.
— Скинь.
В белых вязаных носках Шурка прошёл в комнату, сел на диван, купленный для гостей, заслонил спиной вышитого на покрывале голубого петуха.
— Рассказывай, Шурка, как дело было, — сказал Булыга.
Голос его звучал спокойно, но в нём слышалась будущая
гроза, и Шурка забеспокоился:
— Како?
— Тако? — передразнил Булыга, торопливо отхлёбывая чай. — Ну-ка, подай ружьё!
— Како? — снова не понял Шурка.
— Твоё! — рявкнул Булыга и закашлялся, подавился клюквой. — Подай сей момент!