— Хороший год, — говорил Аким Ильич. — Урожайный. Яблоков много, грибов, картошки.
По дачному шоссе пошли мы на станцию и долго ожидали электричку. На платформе было полно народу, повсюду стояли узлы и чемоданы, корзины с яблоками и с грибами, чуть ли не у каждого в руке был осенний букет.
Прошёл товарный поезд в шестьдесят вагонов. У станции электровоз взревел, и Тузик разъярился. Он свирепо кидался на пролетающие вагоны, желая нагнать на них страху. Вагоны равнодушно мчались дальше.
— Ну, чего ты расстроился? — говорил мне Аким Ильич. — В твоей жизни будет ещё много собак.
Подошла электричка, забитая дачниками и вещами.
— И так яблоку негде упасть, — закричали на нас в тамбуре, — а эти с собакой!
— Не волнуйся, земляк! — кричал в ответ Аким Ильич. — Было б яблоко, а куда упасть, мы устроим.
Из вагона доносилась песня, там пели хором, играли на гитаре. Раззадоренный песней из вагона, Аким Ильич тоже запел:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина…
Голос у него был очень красивый, громкий, деревенский.
Мы стояли в тамбуре, и Тузик, поднявшись на задние лапы, выглядывал в окно. Мимо пролетали берёзы, рябины, сады, набитые яблоками, золотыми шарами.
Хороший это был год, урожайный.
В тот год в садах пахло грибами, а в лесах — яблоками.
ГРОЗА НАД КАРТОФЕЛЬНЫМ ПОЛЕМ
Был странный августовский туман. Он клубился оранжевым и так занавесил ручей, что трудно было разобрать, где же солнце. Но оно взошло и подсвечивало влажные валы тумана, а от ручья по низкому лугу тянулся запах таволги и хвоща.
Я шёл берегом, надеясь поднять уток, но видел только сплетенья тумана и метёлки-языки приболотной травы. С каждым шагом сочно лопались под ногами её стебли, мягко хлестали, обдавая росой, и скоро я стал мокр и облеплен созревшими семенами.
Немного я прошёл, как дрогнула сеть тумана — обрушился на меня близкий выстрел, а за ним — шум поднимающихся с воды крякух.
— Тпр-р-р-у-у-у-у!.. — закричал кто-то им вслед. Потом, видно, ещё раз насупонил губы, как делают, останавливая лошадь, и снова: — Тпр-р-р-у-у-у!..
Уток я не мог увидеть, только слышал, как они сделали круг и утянули к лесу.
— Эй! — послышалось недалеко. — Эй, Николай!..
— А-а…
— Чего убил?
— Ко-лен-ку-у-у… — тягуче сказал Николай.
В тумане ответ Николая показался особо глупым и
безнадёжным. Я присел на коряжку — спешить было некуда, уток перешумели. Было слышно, как медленно чопают впереди охотники. Они перекрикивались каждые две минуты, боялись, что ли, в тумане потеряться.
Скоро снова впереди лопнул выстрел.
— Эй, чего убил?
— Колен-ку-у-у!..
— Тьфу ты! — плюнул я и низким торфяным голосом пустил вдоль ручья: — Э-э-э-э-э-эй!..
— А-а-а? — дружно отозвались Николай с приятелем.
— В трясину у-тя-ну-у-у-у…
— А-а?
— У-у-тя-ну-у-у… у-тя-ну-у-у-у!.. — снова пригрозил я.
— Ты кто? — крикнул Николай.
Я ответил таким нелепым голосом, какого и сам от себя никогда не слышал:
— Леший я! Ле-е-е-ший…
Тут прозвенело что-то. Овалы тумана зашевелились, задрожали, и солнце разом развалило их.
Вспыхнул ручей. Стало видно, как он стелется по низкому лугу в глубину леса. Нигде не было охотников — вдаль стояли стога, нахлобученные на обкошенные пригорки. От них лился запах свежего сена…
Ясны обычно и солнечны августовские дни. Этот день был особый. То вдруг пригонял ветер облака — становилось темновато, но облака быстро раскисали в воздухе. При светлом небе громыхало неподалёку, и находил на лес пасмурный свет — только какая-нибудь сосна вспыхивала под одиноким лучом.
Когда солнце пошло к закату, я бросил пустую охоту, набрал маслят и на краю сосняка у картофельного поля поставил палатку. Надо было костёр палить — грибы варить.
Над полем собиралась грозовая туча, да как-то всё не решалась плотно обхватить небо и колебалась над закатом.
— Дочк, Дочк, Дочк… — послышалось с поля.
По меже шёл парнишка в ковбойке и покрикивал.
— Тёлку потерял?
— Овцу, — сказал он, подойдя.
— Ты из Шишкина?
— Нет, с Екатериновки. Генка я, дядипашин.
Я знал дядю Пашу, перевозчика из Екатериновки. Он не раз перевозил меня через речку, и мы всегда толковали с ним о погоде.
— Ну, садись, суп с маслятами пробуй.
— Искать надо… Дочк, Дочк, Дочк!..
Генка был невелик, лет двенадцати. Он пошёл дальше по опушке, покрикивая своё.
За краем неба начался глухой скрежет. Он всё нарастал, нарастал, превращаясь в отчётливые удары грома. Неожиданный луч пал на картофельное поле, зажёг ботву зелёным светом, и быстро земля всосала его.
Я залез в палатку и прихлёбывал понемногу суп. Было слышно, как тяжело повёртывались в небе огромные жернова, но выбить искру им ещё не удавалось, они ещё не разгулялись и только притирались друг к другу.
Ссссссссссссссс!.. — услышал я и подумал, что это мелкий дождик шелестит. Высунулся из палатки узнать — было темно и сухо, и ни капли не упало на руки, на лоб.
— Дядень! — крикнул издали Генка.
— Эй!
— Гроза собирается.
— Лезь в палатку, — сказал я. — Пересидим…
Генка залез в палатку, и я сунул ему ложку.
— Только от стола, — сказал он, но ложку взял, и мы
стали есть суп, прихлёбывая по очереди.
— Ну, как супок? — спросил было я, но тут возникла
ослепительная искра, просветила каждый шов палатки и так грохнуло, что зазвенело в затылке, а Генка охватил меня руками, железными от страха.
Снова всё стихло, и даже жернова перестали в небе переворачивать друг друга.
— Во долбануло! — сказал Генка.
Я хлебнул супа, и показалось, будто вкус его после удара молнии изменился.
Ссссссссссссс!.. — снова начался непонятный звук, вначале как шелест капель, потом набрал скорость и потянулся над головой томительной длинной пулей.
— Что это, а?
И со звоном ударило по крыше палатки, она туго загудела — брезентовый колокол.
Я высунулся наружу, и на голову мне обрушился поток воды, пригнул голову к земле, в глазах возник корень огненного дерева. Страшный удар лопнул над нами и полетел окрест, выворачивая наизнанку картофельную ботву.
И снова молния — пляшущая берёза — вонзилась в поле. А земля ухватила её с таким звуком, как будто болотная трясина — выпавший нож. Задёргалась, затряслась другая молния, ища место, в которое ударить, и — пропала. И, бешено чередуясь, возник будто бы лес ослепительных корней…
— Дядень, дядень…
…но только корни эти не высасывали из земли соков, а сами вбивали в неё свою белую голубую кровь.
Я втянул голову в палатку, как втягивается черепаха в панцирь. Генка прижался ко мне покрепче, зажмурился, ия плотно закрыл глаза, но всё равно рассекал их свет молний, проникал в голову.
Ливень заливал, и брезент не гудел уже, палатка обмякла, стала вялой и прозрачной, не плотнее блина.
— Глянь, дядь, не видно овцы-то?
Я снова высунулся наружу, и в свете молний увидел, как мечется по краю поля лохматое призрачное пятно. Это была овца. При каждом ударе грома она выпрыгивала из травы, как собака.
— Дочк, Дочк, Дочк! — закричал Генка и выскочил из палатки, побежал через поле.
Птичьей клеткой вспыхнула перед глазами его ковбойка, и Генка плеснул руками в сполохе света.
Я вылез из палатки и побежал следом за ним.
Ливень навалился на плечи, хотел расплющить, растворить, вогнать в землю. Щербатым гребнем, частоколом стояли вокруг молнии — сочные, разветвлённые, как вилы. Гром бил — и небо вскидывалось в пене…
— Обходи! Обходи её… обходи!
Зачарованная вспышками, овца прыгала на одном месте, будто дожидалась, когда же влепит прямо в неё. Между молниями вдруг слышалось: