– Не стреляй, – сказал Алексей, боковым зрением уловив ее невольное движение. – Он уже готов...

Но чудовище, внезапно опустившись на четвереньки, сделало еще несколько стремительных прыжков – и зацепилось за бампер! Алексей резко повернул руль, машину закружило и едва не опрокинуло, раздался скрежет – чудовище отлетело к деревьям, вскочило – и вдруг остановилось... Сейчас оно походило на вставшего на дыбы голого медведя. Кто-то – собака?.. не может быть... но – четвероногое и мохнатое, – метнулся в траве наперерез ему, и чудовище вдруг рухнуло – во весь рост... Несколько «собак» набросились на него сверху. За ними тянулись какие-то веревки, и этими веревками они стремительно опутывали ревущего, отбивающегося зверя...

– Меня сейчас вырвет... – простонала Саня.

– Крепись. Окошко можно открыть.

– Никто не запрыгнет?

– Тут только бегают... и ползают... От глотка свежего воздуха ей стало чуть легче.

– Это был... настоящий человек? – спросила она погодя. Они опять ехали очень медленно, и Алексей внимательно всматривался в дорогу.

– Не знаю, – сказал он. – Может, и был когда-то...

Далеко на севере, на пустынном берегу, так и именуемом: Пустынный берег, – сейчас стояли восемь темно-синих шатров в окружении повозок с высокими, выше человека, колесами. Стороннему наблюдателю долго пришлось бы ждать, чтобы увидеть хотя бы тень движения в этом не слишком понятном лагере. Иногда целыми днями никто не показывался из шатров.

Темно-синий цвет был цветом проклятия...

Но в утро двадцать первого дня месяца апреля лагерь вдруг ожил. Маленькие служки забегали стремительно, скатывая длинные кошмы и веревки, которыми лагерь был обнесен от пауков, змей и духов, забрасывая наверх полотнища шатров и запрягая в повозки крупных медлительных лошадей, которые за ночь пришли из степи, услышав зов. Разборка шла стремительно и на первый взгляд бессистемно, но уже через полчаса все тот же наблюдатель, которого не было, заметил бы, что из ровного круга лагерь превратился в подкову. Потом, не замечая служек, вышли двое в таком же темно-синем до пят и в багровых на головах тюрбанах. В руках у них были тонкие деревянные флейты. Люди в синем встали у концов «подковы» и заиграли.

Такую музыку нельзя слушать долго. Шелестящий посвист и тихие, но невыразимо тоскливые вскрики... Но люди в синем играли и играли.

Настал полдень. С юго-востока пришел ветер. Наверное, он не несся над волнами моря, а падал с высоты, потому что был сухим, льдисто-холодным и будто бы разряженным. Все, на что он попадал, мгновенно становилось тоньше, легче, пустее.

Люди играли.

Туман начал подниматься от волн. Ветер срывал его с низких гребней, выхватывал из впадин. Море седело на глазах, покрывалось непрозрачной пеленой. В прорывах ее волны казались черными.

Тучи будто бы не наползали, а рождались здесь же, рядом. Только что небо лучилось светом, и вот уже оно в дымке, а вот – нет неба. Будто в зеркале отразилось седое море: такие же бегущие под туманом валы, такая же чернота в глубине...

Волны выкатывались, ворочая камни, под ноги людям в синем, но и рев волн, и рокот камней не могли заглушить странную музыку. Ветер рвал их одежду, ледяной коркой покрывал трепещущие полы – но это не значило ничего. Музыка делалась все страшнее. Крики замученных душ звучали в ней.

Парус возник вдали, белый наклонный парус. За ним еще и еще один.

А потом из шатра, стоящего в глубине подковы, из единственного, которому служки не завернули полог, шестеро таких же в синем вынесли к волнам стоячий паланкин. И когда они поравнялись с музыкантами, те разом опустили флейты. Лица их были черны, как несшаяся к ним вода в разрывах туманного войлока.

Паруса скользили наискось к волнам. Искусные моряки держали в них ветер, не позволяя волнам догнать лодки. Берег был хотя и каменист, но полог...

В версте к югу первая гаяна вылетела на берег, проламывая борта. Рядом с нею легла почти целая вторая.

Третью отнесло чуть дальше, но и она благополучно, пропахав собою песок и мелкую гальку, выкатилась за линию прибоя.

Не имели в этот раз моряки целью соблюсти целостность своих судов...

Двадцать семь отважников и девятнадцать крестьянских парней, взятых носильщиками, и с ними моряки вытаскивали из лодок тяжелый груз. Молодой чародей по прозванию Сарвил, отбежав от прибоя, воткнул в землю свой посох и стал лихорадочно-быстро вычерчивать знак волчьего солнца. Туда, под охрану знака, и тащили, торопясь успеть, борясь с ветром, валящим с ног, и оскальзываясь на мокрых заледенелых камнях, свою ношу славы, моряки и носильщики.

Человек в стоячем паланкине медленно повернул голову. Музыка тут же изменилась, стала тревожной и одновременно мягкой. Человек поднял руку. Рука была коричневая, очень сухая: косточки, обтянутые пергаментом. Ногти казались черными, хотя, если присмотреться, цвет их был тоже коричневым, просто более темным. Запястье охватывали бесчисленные нитки бисера. Среди бисера почти незаметными кажутся огромные, с фалангу большого пальца, ограненные темно-фиолетовые камни. Рука так привлекала внимание, что на лицо кто-то посторонний (случись он здесь) посмотрел бы много позже...

Лицо человека в паланкине было нарисовано на куске кожи. Настоящими были только глаза, теряющиеся где-то глубоко в прорезях маски. Прикрытые медленными синеватыми веками, они очень редко смотрели на свет, и не существовало на свете человека, который мог бы сказать, что видел их блеск. А те немногие, кто склонялся под этим взглядом, могли бы поведать многое о своих ощущениях, но вряд ли кто-то из них решится когда-нибудь, даже на смертном ложе, разжать губы... Именем человека в паланкине пугали детей и на материке, и в Мелиоре.

Авенезер Третий.

Море крови плескалось за его спиной...

Сейчас, повинуясь его жесту – а это было целое послание, понятное посвященным, – трое в синем быстро повернулись и скрылись в шатре. Вскоре они вышли оттуда, одетые как чиновники: в желтых плащах до колен и маленьких шапочках, прикрывающих темя. В руках они держали легкие зонты и палки с железными наконечниками, которыми им предписывалось отгонять собак... Холщовые сумки через плечо казались пустыми и легкими, но это было обманчивое впечатление.