— Ладно, ладно, не буду. Ну, мне пора. До свидания.

В поезде он злился:

«Осточертели мне все эти „Унесенные ветром“ и сусальные рассказики Томаса Нелсона Пейджа! Белый хозяин на старой плантации — белый хозяин в холодной конторе — шпаги и розы и дай чертову ниггеру в зубы. Если я негр — ладно, буду негром.

Никогда еще так не хотелось выпить».

Но в баре отеля «Суонсон-Гранд» он выпил апельсинного сока и не рискнул заказать даже один коктейль. Он уже думал, не навсегда ли с ними расстался, хотя до сих пор был с коктейлями в ладах. Он смотрел на оживленных мужчин у стойки и представлял себе, как они обернулись бы волками и гиенами, если бы он спьяна сказал вслух то, что мог бы сказать.

Всю дорогу домой, в «Борапе», его тяготила услужливость Мака. Ему хотелось буркнуть: «Да бросьте, я же свой». Он вскипал, слыша, как Мак подобострастно смеется плоским шуткам жителя Гранд-Рипаблик Орло Вэя, который был симпатичным человеком, когда подбирал вам стекла для очков, но только тогда.

Нийлу хотелось спросить Мака: «Зачем вы слушаете этого белого пустобреха? Наш народ должен вести себя достойно».

Только в самом конце пути ему пришло в голову, что двадцать восемь часов обучения — пожалуй, слишком короткий срок, чтобы усвоить все повадки негров.

Раньше, если что-нибудь не ладилось, ему не удавалось обмануть Вестл никакими потугами на веселость, но когда он ввалился в дом с возгласом: «Твой муж скупил все банки Миннеаполиса и Сент-Пола!» — расцеловал ее, взъерошил Бидди волосы, как заправский счастливый супруг и отец, она ничего не заподозрила и сказала только:

— Я рада, что ты удачно съездил. Какое счастье, что кончилась война! Ты как, в настроении сегодня вечером сразиться в бридж у Кертиса?

— Конечно, с удовольствием.

Кертис, сын Буна Хавока, первый набросится на него.

Он ничего не мог решить, поскольку оставался нерешенным основной вопрос: обнародует ли он свою тайну, откроет ли ее хотя бы Вестл?

Если он будет молчать, никто, вероятно, не узнает, а бабушка Жюли и Эдгар ничего не скажут — это ясно. Доктору Вервейсу и в голову не придет связать Пика и семью Пезо с Кингсбладами.

Некому было обвинить его, кроме его самого. Но этот единственный обвинитель отличался таким упорством, что порой он слышал, как у него срываются слова: «Да, во мне есть негритянская кровь. Что я, Иуда, чтобы отречься от племени моей матери?»

Но всякий раз, когда он готов был предпринять какой-то смелый, решительный шаг, раздавался язвительный голос его второго, более трезвого «я»:

«До чего же храбрый этот капитан! Хочет бросить вызов всему свету! Не терпится тебе попасть в лапы к южным шерифам с бычьим взглядом и красными кулаками, когда в этом нет нужды, когда это бесцельно, когда никто тебя об этом не просит? Тоже, самозваный мученик сыскался!»

Этот карманный ад он носил с собой и на работе, когда занимался устройством Консультации для ветеранов. Пыхтя и покашливая, к нему подплывал мистер Джон Уильям Пратт, а за ним на буксире — миссис Джон Уильям Пратт — дама с кисло-сладким лицом, но с бюстом, который можно было бы назвать соблазнительным, не будь это бюст примерной христианки.

Дама журчала:

— Мне кажется, вы и мистер Пратт напрасно выбрали для этой комнаты такие строгие тона. Вы знаете, я никогда не вмешиваюсь в дела банка, — я знаю, сколько браков это погубило, даже когда женой руководили самые лучшие побуждения, — но я чувствую, что у меня есть призвание к убранству помещений; я знаю, многие женщины это утверждают, а сами только и умеют, что прощебетать: «Ах, как выгодно занавески оттеняют бледно-лиловый шелк тахты!» — но я чувствую, что у меня оно действительно есть — а ведь многие ветераны будут приходить сюда со своими невестами, или женами, или… ну, словом, не одни, и тех особенно может привлечь какое-нибудь умело брошенное красочное пятно — ну, скажем, ярко-желтая подушка на диване — так мило и напоминает о весне. Мне кажется, это очень важно, понимаете — о таких вещах часто забывают, но, право же, это важно!

Тут заговорил мистер Пратт, как всегда добродушно, но не без ехидства:

— Вам не обязательно соглашаться с моей благоверной, Нийл. Вы как, прониклись убеждением, что это важно?

— Я, сэр, не всегда разбираюсь в том, что важно и что нет.

«А что будет, если я им скажу?»

Это «а что будет, если я им скажу?» пугало и мучило его и коварно толкало на признание, когда он встречался с Уилбуром Федерингом, южанином, который вполне примирился с северными кассовыми аппаратами и пел «Убираем снопы золотые» на мотив «Дикси». Или когда в Теннисном клубе лесопромышленник У.С.Вандер, специалист по коврам и антисемитизму Седрик Стаубермейер и оптик-политик Орло Вэй дружно утверждали между играми, что нашим американским свободам, включающим право жевать табак и драть с потребителя сколько вздумается, грозит серьезная опасность.

Это были добрые соседи, всегда готовые ссудить Нийлу косилку для газона или бутылку виски, солидные клиенты банка, хорошо отзывавшиеся о вежливом обращении и порядочности Нийла, и это были линчеватели — северной, неактивной породы, которые «своим умом и энергией, без посторонней помощи, нажили себе состояние, и никакие, черт возьми, сантименты по отношению к этим лодырям-рабочим не заставят их поступиться своей собственностью».

Тут не приходилось сомневаться в том, что будет, если он скажет.

Вестл ушла спать. Он сидел на веранде, вдыхая тепло этой майской ночи, ерзал в плетеном кресле и пытался читать статью об «Использовании коносаментов в международном кредите в условиях послевоенной финансовой конъюнктуры». Статья была превосходно написана и иллюстрирована снимком парижской биржи, но он отложил ее, он решительно отложил ее в сторону и погрузился в тишину уснувшего пригорода.

Он оглядел веранду, трельяж, увитый плющом, миксер для коктейлей на маленьком зеленом холодильнике. Мысленно он увидел безмятежный профиль Вестл на подушке, Бидди, свернувшуюся в кровати золотым клубочком. В июне Бидди исполнялось пять лет, и она допытывалась, почему ей еще нельзя будет голосовать. Она заявляла, что хочет выбрать своего отца в президенты, и не давала матери сбить себя с толку шутливым возражением: «Ну что ты, маленькая, папе нельзя быть президентом, он слишком красивый».

Все эти простые радости…

Он выдаст себя необдуманным словом; какой-нибудь Уилбур Федеринг подхватит его; он будет опозорен, пойдет прахом это скромное благополучие, этот дом — воплощение их любви. Мысленно он уже видел: бесчувственные торговцы старой мебелью и любопытные соседи ввалились сюда покупать его вещи — по дешевке, — а Вестл и Бидди стоят и плачут, кутаясь в шаль, как вдова и сиротка из викторианского романа.

«Нет! Я грудью буду защищать наш дом!

Точно старомодная мелодрама. Что ж, я и чувствую себя, как в мелодраме».

Откуда-то подползла нехорошая мысль, что вернее всего он сможет защитить этот дом своей смертью. Из глубины могилы он не скажет опрометчивого слова. Его жизнь, как уважающего себя обитателя Сильван-парка, застрахована на большую сумму. Вероятно, можно совершить самоубийство так, что никто не догадается — например, пустить автомобиль под откос и сгореть в его обломках?

В банке выдался трудный и суетливый день, и Нийл, как никогда, устал от мира Праттов, изнемог от видений того, что могло с ним случиться. Если б незаметно уйти со сцены, обеспечив будущее Бидди…

Но тут он рассмеялся:

«Смотри-ка, сколько новых возможностей! А ведь я презирал богачей, которые выбрасывались из окна во время прошлого кризиса — несчастные белые пиявки не мыслили себе жизни без двух шоферов, — не из кого будет кровь сосать. Мы, негры, так не поступаем».