Дивная, дивная ночь – а за нею пасмурное минское утро октября 1939 года, воссоединились обе Белоруссии, в аудиториях появились первые «западники», новые заботы, новые хлопоты, заветы Никитина не то что забылись, а подмялись другими запретами, о Климе Пашутине был напечатан очерк, Иван прочитал песнопения без интереса, без ревности и ничуть не взволнован был, когда в сентябре его, лучшего студента, вызвали в деканат и сказали: ехать в Горки, немедленно! Срочно, поскольку университет взял шефство над кафедрой математики Горецкой академии, уже и курс биометрии там введен, уже и лекции читаются с перевыполнением плана, и все бы хорошо, но, оказалось, у биологов новое направление в исследованиях, изучаются вероятностные процессы среди нейтральных мутаций, а литературы нет, вот ее и надо срочно доставить да вклинить как-нибудь шесть часов теории вероятности; вот она, литература, – десять пачек, машину даст ректор, дает не ему, а немцам из научной делегации, едут они в Горки, за немцами надо присматривать, друзья все-таки, договор о ненападении еще в прошлом году подписан, так чтоб ничего не случилось с ними, понятно? Чтоб живыми и невредимыми доехали до Горок, полными веры в торжество социализма, чтоб… «Головой за немцев отвечаешь!» – рявкнул вошедший в деканат командир с двумя шпалами и показал Ивану кулак, такое же напутствие получил и шофер, баранку крутивший неумело, тормозивший перед каждой ямой и вслух гадавший, как объезжать ее, – энкавэдэшный шофер, да и не шофер вовсе, а подвернувшийся под руку оперативник, норовивший и с немцев глаз не спускать, и с дороги.

А те сидели сзади, один худой, жилистый и мосластый, как кулак чекиста, хорошо говоривший по-русски, некогда живший в России («на территории бывшей России»), другой – мягонький, лупоглазый, по-детски любопытный, физик из Гейдельберга, костлявый же был химиком и биологом, звали его Юргеном Майзелем, и он чрезвычайно не понравился Ивану. Мало что понимая по-немецки, Иван тем не менее догадывался, как, отвечая физику, издевается над всем виденным Георг Майзель, пальцем тыча в колхозников на картофельных полях, пренебрежительно отзываясь о коровьих стадах, не тучных, конечно, однако белорусских, своих, Ивану дававших молоко и мясо, а уж дорогу-то он клял русским матом, шофера тоже, подгонял его, тот же на третьем часу езды вымотался, руки уже не держали баранку, а срок был установлен жесткий: немцев привезти в Горки до захода солнца! И шофер охотно передал руль Майзелю, машина сразу прибавила ходу. Но Ивана ошеломила не скорость, не то, что «эмка» едва не сковырнулась в кювет, а вскользь брошенные слова Майзеля: немец рвался повидать в Горках Клима Пашутина, спросить кое о чем автора статьи о приоритетах в наследственности! Именно над этой темой бился немец в своем берлинском институте, в Минске он подзадержался, а теперь догонял немецкую делегацию, сутками раньше уехавшую в Горки, что ставило Ивана в неприятнейшее положение, показываться на глаза Климу он не хотел, братец мог сдуру броситься ему на шею, презрев все правила конспирации, надо поэтому опоздать, приехать ночью, сплавить учебники и прочую литературу какому-нибудь дошлому студенту, договориться втихую с деканом о дополнительных часах по теории вероятности и сразу податься обратно, в Минск, на черта ему этот чересчур талантливый брат, которому пророчат великое будущее, да пошел он куда подальше, – и когда до Горок оставалось менее ста километров, он решительно положил руку на руль, остановил машину и сказал Майзелю: пусть немцы на себя берут ответственность за возможную аварию при такой езде, сами за рулем – сами и отвечайте, пишите документ, снимающий с русских все подозрения в умышленной катастрофе, пишите! Презрительно усмехавшийся Майзель такой документ составить и подписать согласился, он не знал лишь, что именно писать, в какую форму облечь расписку, должную иметь юридические последствия, и обозленный усмешкой Иван (так и не искоренивший в себе детского фиглярства) стал диктовать, а Майзель записывал обнаженным пером «паркера», переводя коллеге текст, пока не спохватился и не заорал в ужасе: «Вы мне ответите за провокацию!..» До лупоглазого добряка смысл надиктованного дошел позднее, добряк возымел желание бежать без оглядки, потому что спасительная для Ивана расписка имела примерно следующее содержание: «Я, Майзель Юрген-Луиза, и я, Шмидт Вильгельм, пребывая на территории Белорусской Советской Социалистической Республики, находясь в полном уме и здравии, решили покончить жизнь самоубийством в знак протеста против злодеяний, чинимых Адольфом Гитлером…» Угрожая Ивану дипломатическими акциями, Майзель на мелкие кусочки разорвал бумагу, принесшую немалую пользу, потому что немцы, собрав кусочки и подержав их над огнем зажигалки, вернули руль шоферу, и машина понуро покатилась, освещая фарами ухабы и рытвины, Майзель же – после долгого молчания – снисходительно заметил, что Ивану следует еще поучиться провокациям, что попади он в гестапо – там с ним не церемонились бы… Успокоительно прибавил: ладно уж, никому не скажет; добрячок что-то лопотал по-своему, Ивану подарил зажигалку. Встретили немцев с таким почетом, что им, пожалуй, было не до жалоб, Иван в суматохе передал книги по назначению и завалился спать в общежитии, досадуя на себя за немцев: нельзя было их пугать, не они настрочат жалобу, так шофер постарается. И утром покусывали мысли о вчерашнем, хотелось – в наказание – причинить себе боль, Иван забалагурил с «наташкой» в коридоре, дамочкой из Минска, тощей дурой и кривоножкою, наврал ей с три короба, пригласил в клуб, отлично зная, что еще до вечера покинет Горки, дел-то всего в академии – на час или полтора. Шофер-доносчик уже смылся, прихватив с собою украденную у Ивана зажигалку, до минского поезда времени хватит, настроение улучшилось и тут же сникло: Иван увидел Клима, издали, в учебном корпусе, он узнал его сразу, и холодно стало в душе; брата окружала делегация, брат говорил с ними по-немецки – самоуверенный, ростом выше Ивана, в белом халате; так торопившийся к нему Юрген Майзель стоял поодаль, с расспросами не приставал, слушал внимательно, ничего не записывая, а все прочие немцы вооружились перьями и блокнотами. Чтоб не быть замеченным, Иван попятился, свернул в другой коридор, нашел кафедру математики, договорился, долго и нудно сидел в столовой, уже собрался было на станцию, но решил все-таки побывать в знаменитом ботаническом саду, сам нашел его, никого не встретил, сел на корточки, рассматривая бутон какого-то растения, чувствуя себя полным профаном, потому что ботанику со школы еще считал девчоночьей наукой, соседка по парте за него бегала на каникулах в поле собирать цветы для гербария. Сейчас, приблизив к глазам выпрямленный рукою стебель, он вглядывался в бутон, так и не распустившийся в цветок: или корни не отсосали из земли что-то нужное для роста, или тепла и света было мало; а будь всего в достатке – и в бархатной утробе растения созрели бы семена, в которых все уже есть: и этот выпрямленный стебель, сгибавшийся под тяжестью детородного устройства, и корневая система, и запах объекта растительного мира, который повторяется вообще и в частностях, вся природа – возобновляющееся повторение, и все, что ни есть, – повторение, и этот миг, которого уже нет, продублировал предыдущий и сам будет восстановлен будущей копией, – да-да, та же проблема суммы бесконечно малых величин, и генетика, если вдуматься, наука о повторах, нахождение того элемента наследственности, который подобен не только себе, но и той среде, что способствует страсти воспроизведения, и элемент этот – в клетке, в очаге воспроизводства, где теплится постоянно нечто такое, что сохраняет в себе прошлое и, как ни странно, будущее; эти очаги – сразу и почва и семя, утроба и плод…