Так к чему это я вспомнил о полосах и колонках? А к тому, что восприятие содержания невозможно с изолированной вертикальной колонки, вне пусть даже подсознательного восприятия других колонок. Только сложный рисунок рождает соответствующие ассоциации. Конечно, у меня не было никаких шансов найти доктора Сарториуса в списках членов медицинской ассоциации, точно так же как найти Симмонса в припортовых салунах или Мартина Пембертона в его грязной и убогой квартире на Грин-стрит. Прямолинейное мышление не поможет мне разыскать всех этих людей. Однажды утром, просматривая материалы полицейской хроники, я прочитал, что в реке возле пирса на Саут-стрит найдено тело некоего Кларенса (Накса) Гири, возраст которого полиции неизвестен. Если я не ошибся, то именно этого бандита я видел один раз в кабинете Донна. Это объявление прервало ход моих мыслей.

В тот же день я вместе с Донном был в морге — родном доме Донна — боюсь, что это заведение грозило стать и для меня тем же — и смотрел на тело бедолаги Накса: мальчишески-голубые глаза его заволокла мутная пелена. На верхней губе запеклась вытекшая из расплющенного боксерского носа кровь. Зубы были оскалены, словно в последние минуты жизни Накс улыбался. Донн поднял его голову за волосы. У Накса была сломана шея.

— Посмотрите, каков обхват, — сказал Донн. — А теперь обратите внимание на его грудную клетку и на плечи. Он сложен как бык. Даже если застать его врасплох… Вы представляете, какую надо иметь силу, чтобы сломать такую шею?

Я не представлял себе, что Эдмунд Донн может быть таким расстроенным. Но это было действительно так — капитан опечалился, хотя выражалось это просто более угрюмой, чем обычно, бесстрастностью. Он нежно опустил голову на стол. Да, я не оговорился — он действительно обошелся с телом нежно, чего я никак не ожидал от полицейского. Странные существа подчас появляются в нашем городе, словно сорная трава, пробивающаяся сквозь камни мостовой под весенним солнцем. В тот момент Донн был способен рассуждать только о смерти Накса. Я долго ждал, когда он заговорит о нашем общем деле, но он так и не вспомнил о нем. Я был разочарован, признаюсь вам, такой ранимостью Донна. Он был способен думать только об этом отребье, в смерти которого считал себя виноватым. Что бы там ни было на уме у капитана, он сразу начал прикидывать, что могла значить эта смерть и что должна предпринять юстиция. Он вел себя так, словно этот сентиментальный бандит являлся самой важной персоной города.

Со своей стороны, я был поставлен в тупик. Мое расследование не подвинулось ни на шаг, хотя после признаний Уилрайта я был уверен, что истина всплывет чуть ли не сама собой. Сейчас же я испытывал только раздражение, видя, с какой легкостью Донн отвлекся от столь важного дела. Я не допускал и мысли о том, что, подобно хорошему газетчику, Донн способен держать в голове сразу несколько вполне достойных сюжетов. Он не стал объяснять мне причины своих действий, но сказал, что ему надо поговорить с мальчишками-газетчиками, со всеми, кого только удастся разыскать. Помню, что я был озадачен таким решением. И вот мы с Донном и сержантом полиции отправились в кондитерскую на Спрус-стрит, где после работы обычно ужинали наши мальчишки.

Кондитерская Дика представляла собой своеобразный клуб этих сорвиголов. Это был подвальчик, куда вели три крутые ступеньки. Зал, уставленный столами и длинными скамейками. У входа — прилавок, где мальчики покупали себе кружку кофе и лепешку с маслом. Когда мы пришли в это злачное место, шел дождь. Погреб, куда мы вошли, вонял керосином, прогорклым маслом и мокрой одеждой тридцати или сорока немытых подростков.

Мы с Донном сели у дверей, а сержант прошел в середину зала, чтобы побеседовать с ребятами. Мальчишки немедленно замолчали, как школьники в присутствии классного надзирателя. Они перестали есть и внимательно слушали рассказ о деле, важность которого им не надо было доказывать.

Все они знали Накса Гири, так же как они знали всех взрослых, от силы которых они полностью зависели. На склоне лет Гири занялся работой на развозчиков газет. Я этого не знал, а Донн не стал мне ничего говорить, хотя мне-то следовало это знать в первую очередь. Накс сбрасывал с повозок кипы газет на тротуары в местах, где их забирали мальчишки. Иногда он распределял между ними газеты прямо на выходе типографий. Он был посредником посредников. Развозчики платили доллар семьдесят пять центов за сотню экземпляров, а с мальчишек брали по два доллара. Накс, будучи посредником, естественно наваривал себе, беря с мальчишек добавочную сумму. Так что этот записной моралист делал свои деньги, воруя их у детей.

— Чтоб он стух в аду, — сказал один из мальчиков. — Я рад, что он свернул себе шею.

— Ну-ну, — прикрикнул на него сержант.

— Он тебя лупил, Филли?

— Да, и вообще он был ублюдком — этот Накс.

— И меня бил, сержант. Если ему не платили, он начинал драться. А за что было ему платить?

Среди мальчишек воцарилось полное единодушие, они начали галдеть в один голос.

Сержант решил призвать их к порядку.

— Нечего радоваться. Тот гад, который убил Накса, скорее всего, займет его место. Лучше вам от этого не станет. Мы сейчас говорим о вчерашнем происшествии. Скажите, видели ли вы вчера Накса Гири, и если да, то в какое время?

Как же неуютно чувствовал я себя в этом подвале! Ньюйоркцы получали свежие новости из рук этих мальчиков, а мне пришлось впервые в жизни посмотреть на них в желтом, тусклом свете, желтом, как прогорклое масло в их трудовых лепешках. Я смотрел на этих малюток и явственно видел борозды и тени рабства на их личиках. Господи, где будут спать эти дети сегодня ночью?

Медленно и неохотно они начали вспоминать и рассказывать. Каждый из них вставал, смотрел на товарищей и, только получив молчаливое разрешение, раскрывал рот.

— Я взял свои газеты у склада Стюарта в четыре часа, как всегда.

Или:

— Он бросил мне мою кипу на Броуд-стрит у Биржи.

Мальчишки рассказывали, а я мысленно воспроизводил на карте города последний земной путь Накса: от типографии он отправился по Бродвею к Уолл-стрит, а затем свернул на восток — к реке и набережным — Фултон-стрит и Саут-стрит.

Маленького роста и болезненного вида мальчик сказал, что видел, как Накс слез с повозки газетного развозчика у таверны «Черная лошадь». Было уже темно, на улице горели фонари.

Мальчик сел. Сержант оглядел зал. Остальные молчали. Говорить было больше не о чем. Вопросы задавал сержант, но подсказывал ему Донн. Капитан поднялся со стула.

— Спасибо, парни, — сказал он. — Муниципальная полиция угощает вас кофе с булочками.

С этими словами он положил на стойку два доллара. Мы направились в «Черную лошадь».

Я всегда гордился своими познаниями в географии кабаков и салунов. Но таверна «Черная лошадь» была мне неизвестна. Донн уверенно прокладывал маршрут. Как оказалось, таверна располагалась на Уотер-стрит. Донн прекрасно знал об этом городе все, видимо, потому, что был отчужден от жизни его нормальных граждан. Донн совершенствовал свои знания в условиях повседневной тяжелой службы… видимо, дело было именно в этом… такие знания приходят к человеку только за счет отчуждения. Боже, помоги мне, но стоило мне провести в компании Донна десять минут, как у меня тоже появилось ощущение отчуждения. Создавалось впечатление, что ревущий, грохочущий, вечно несущийся куда-то город, с шипением пара бесчисленных двигателей и шелестом ремней множества станков — это нечто чужое, какое-то проявление неведомой мне культуры неких пришельцев.

«Черная лошадь» располагалась в дощатом доме, построенном Бог весть когда, а точнее при голландцах. Это было типичное здание с остроконечной крышей и ставнями на окнах. Когда в доме разместили таверну, один из углов снесли и устроили на его месте вход с несколькими ступеньками, ведущими в зал. Вход, таким образом, стал виден сразу с двух улиц — Уотер-стрит и Саут-стрит. Сержант остался на улице, а мы с Донном вошли в зал.