«Ржавые гвозди…» – думал Шедув. «Ничего нет на свете более вечного, чем рыжие, ржавые гвозди. Их точит вода, разрушает время, а они только еще прочнее сидят в дереве, срастаясь с ним. Сейчас бы я, наверное, сумел добавить что-то свое к словам того мальчика, а они, безусловно, хороши, если только их придумал сам безусый юнец. Но это вряд ли, слишком много сквозит здесь ветров времени… Я бы добавил только один вопрос. Или строчку? Почему же тогда, вроде бы не всерьез, снова ржавые гвозди мы вбиваем в старый мост?
Хотя откуда ему знать о ржавчине? Что ведает молодость о запекшейся крови на некогда раненом сердце? А ведь это посильнее шрамов, которые у нынешних мужчин уже выходят из моды, потому что их перестают ценить нынешние женщины. Ведь говорят же: что хочет женщина, то угодно Богу? Не потому ли богов чаще всего изображают в мужском обличии…
Сейчас он выйдет. Помню, как это случилось со мной… чуть не подумал «в первый раз». Тьма, потом блеск, свет. И Свеча Жизни. Говорили, где-то в глубинах мироздания есть пещера, в которой мириады, неисчислимое количество свечей. Одни еще только зажигаются, другие горят ровно, иные угасают: кто-то – красиво, достойно, не чадя другим, кто-то – медленно и мучительно, цепляясь за каждую ниточку скрученного фитиля… Не всякому суждено увидеть переворот собственной Свечи. Впрочем, еще совсем не обязательно она загорится вновь. Все зависит от фитиля, от нити судьбы, которую нам скручивает жизнь, а чаще всего – мы сами. Говорят, если попадешь в эту пещеру и найдешь свою свечу, можно ее унести с собой, чтобы поддерживать горение так, как желается: ярко или тускло, обжигающе горячо или холодно, как морозный блеск звезд зимой. И тогда сможешь уберечь ее от ветра, от меча, от жара других свеч. А я… Я ведь всегда считал огонь свечи превыше взмаха меча. И всю жизнь стремился превратить свой меч в еще одну Свечу, которая раздвигает тьму, рассекая ее тонким, обоюдоострым клинком света. Но люди поклоняются свечам, а верят лишь в Меч. Потому что тепло изменчиво и преходяще, а холод не изменит никогда. Вот и все. Сейчас он выйдет…».
Патрик вывалился из тьмы в круг света – таким ему теперь показался окружающий мир. Освещенный круг стал расти, его границы поползли вширь и вверх, и друида словно вытолкнули на сцену. Сцену, где под ногами колыхались невысокие волны травы. Патрик обернулся.
За спиной темнела громада замка – высокие башни, глухие стены, редкие точки света в бойницах. Он не знал, что это за замок, чей он, откуда взялся на месте подземелья, в котором его заточили вместе с верным другом Снегирем. Обернувшись, Книгочей тут же признал стоящего возле него Шедува, человека, который помог им в Замке Храмовников. Может, за спиной и была цитадель монахов-воителей? Но где тогда зорзы, где Птицелов, где все остальные? И при мысли о Птицелове Патрик похолодел: вокруг стояла тишина. Мертвая тишина продуваемого ветром поля, места, в котором не пели птицы. Он похолодел. Или ему это только показалось?
– Я жду тебя здесь уже давно, – негромко проговорил человек в черном, и Книгочей сразу узнал еще недавно шепнувший ему на ухо голос со странным, мягким и певучим акцентом. – Не скажу «добро пожаловать!», добра здесь нет. Как, впрочем, и зла. Здесь уже почти ничего нет.
В голосе отпущенника Книгочею послышались нотки иронии, и это потрясло его больше всего. Из рассказов Травника Книгочей знал, что Шедув теперь – не живое существо, во всяком случае, не в привычных земных понятиях. И удивительное дело: он никак не мог отделаться от ощущения, что это не Шедув пришел к нему, а он, Патрик из земель айров, Зеленый друид по прозвищу Книгочей, сейчас пришел к Шедуву, явился в его мир, чтобы… Чтобы…
– Чтобы быть здесь… – договорил за него отпущенник, словно ухватил за хвост ускользавшую от Патрика мысль. И когда Книгочей тоже осознал это, когда все возможные варианты его бытия свернулись в маленькую точку, страшную в своей неотвратимости тем, что ее всегда ставят только в конце, в глазах Патрика все поплыло, закружилось, потеряло форму и очертания. И вдруг все его прежнее бытие взорвалось, разлетелось беззвучным взрывом дерева, остановленного в своем движении навеки; скалы, безнадежно устремленной ввысь; льда, застывшего некогда тугими струями бывшей воды. Ноги его подкосились, и друид рухнул, как подтаявший снежный ком, потеряв зрение, потеряв слух, потеряв чувства, потеряв все. Отпущенник медленно подошел к нему и некоторое время смотрел со своей щуплой высоты на фигуру друида, распростертую у его ног.
– Так я и знал, – тихо пробормотал Шедув. – Так я и знал, что все произойдет именно… так. Что ж, подождем. Самое страшное для этого человека уже позади.
И он усмехнулся своей непроизвольной шутке тонкими восточными губами, уселся рядом, в траву без жизни и запаха, вынул трубку и, посасывая янтарный мундштук, стал ждать, когда у Книгочея пройдет шок. Ничего, думал отпущенник. Умирать – всегда непривычно. Особенно, когда это – навсегда.
В этот миг далеко от острова, в тихой светелке, в которую не проникал шум большого приморского города, на кровати у окна открыл глаза человек. Подоконник перед ним был уставлен глиняными горшочками с разными цветами и рассадой. Как цветы, так и горшочки, были самых разнообразных форм и расцветок. За окном на ветке тихо пела птица, периодически покрикивая: «фьюить», «фьюить», «фр-р-р-р». Затем она на минуту замолкала, после чего вновь принималась за свою немудреную песенку: «фьюить», «фьюить», «фр-р-р-р». Человек, замотанный в бинты так, что были открыты только его глаза и часть лица, поднял взор к окну и некоторое время смотрел вверх, очевидно, в надежде разглядеть пернатого крикуна. Но невидимого певца не было видно из окна, и человек попытался поднять руку, которая, тоже забинтованная, лежала поверх одеяла. Рука не слушалась, подниматься не хотела, и человек опустил ее, слабо улыбнувшись собственной немощи. Тут тихонько скрипнула дверь, и в комнату осторожно вошла сероглазая девушка с темно-зеленой ленточкой в длинной и толстой косе светло-русых волос. Она на цыпочках приблизилась к больному, наклонилась и тут же увидела его полураскрытые глаза.
– Проснулся! – всплеснула руками девушка. – Мама, мама, друид пришел в себя!
– Что такое, Рута? – В комнату быстро вошла высокая худая женщина в черно-красной шали, наброшенной на острые плечи. – Очнулся? Вот и хорошо. Сейчас будем умываться, а потом попробуем чего-нибудь поесть. Ну-ка, егоза, согрей воды, да побольше.
Девушка тут же стремительно умчалась в кухню, а мать присела у изголовья и принялась протирать раненому мягкой льняной тряпочкой глаза и лоб – все, что открывали бинты. Лежащий попытался сделать движение навстречу, но женщина успокоила его, взяв руку в свои длинные пальцы, украшенные перстеньком темно-медового янтаря. Губы ее что-то беззвучно зашептали, и губы больного также открылись в ответ. Но даже если бы у него и были силы после нескольких дней бесчувствия, даже и тогда этот человек не сумел бы ничего ответить женщине. Он был немой.
Спустя несколько минут в комнату впорхнула Рута, неся в руках глубокий таз с водой так, как если бы она сейчас танцевала с грациозным и умелым кавалером. Гражина шикнула на нее и тотчас же отправила за губкой и мылом. Когда ее приказание было исполнено, мать без церемоний вновь выставила дочь за дверь, заявив, что не девичье это дело – смотреть, как взрослого мужика моют. Она осторожно потянула размотанный бинт с головы, и больной друид вновь впал в забытье, чем порядком облегчил ей работу – раны уже начали затягиваться, и это было наиболее болезненно с тех пор, как друиды оставили своего товарища без сознания на попечение семьи Паукштисов. Гражина вспомнила Яна и девушку-друидку, Эгле. Она еще тогда так недовольно взглянула на Яна, когда он прощался с Рутой. Черты лица Эгле вдруг что-то напомнили женщине. Она вздохнула и присела у изголовья больного подождать, когда он очнется. Вокруг ее лучистых задумчивых глаз пробежали тревожные морщинки. Она силилась вспомнить, где могла видеть эту девушку прежде.