Видение было настолько правдоподобным, что меня начало знобить и трясти; каждой клеточкой своего тела я ощущал реальность пережитого. Мне казалось, что я уже побывал у Оливера, уже слился с ним .в порыве страсти, сгинул в огне его безудержной ярости. Поэтому нет никакой необходимости проделывать все это сейчас. Все прошло, завершилось, отложено в закрома памяти. Я смаковал воспоминания о нем. Ощущение его гладкой кожи. Его каменные мышцы, расслабляющиеся под моими ищущими пальцами. Его вкус на моих губах. Запах моей собственной крови, заливающей рот, когда он начинает меня метелить. Ощущение умирающего тела. Транс. Колокола. Голос в вышине. Братья, поющие реквием по мне. Я потерялся в калейдоскопе сменяющих друг друга видений.
Потом я осознал, что в комнату кто-то вошел. Дверь открылась и закрылась. Шаги. И это я тоже воспринял как элемент фантазии. Не оглянувшись, я решил, что это, должно быть, Оливер пришел ко мне, и в. каком-то наркотическом полусне я убедил себя, что это был именно Оливер, что это может быть только Оливер, а когда я все-таки обернулся увидел Эли, то на мгновение смешался. Он тихо сидел у противоположной стены. Во время предыдущего визита он выглядел всего лишь подавленно, но сейчас — через десять минут? Через полчаса? — у него был совершенно потерянный вид. Потупленные глаза, обвисшие плечи.
— Я не понимаю, — глухо заговорил он, — какое значение — истинное, символическое, метафорическое или какое-нибудь еще — может иметь эта затея с исповедью. Мне казалось, я все понял, когда нам об этом говорил брат Ксавьер, но теперь я не врубаюсь. Неужели мы именно это должны сделать, чтобы отвести от себя смерть? Но для чего? Почему?
— Потому что они попросили об этом, — ответил я.
— И что из того?
— Это акт послушания. Из послушания возникает дисциплина, из дисциплины возникает способность к самоконтролю, из самоконтроля вырастает сила, способная подчинить силы разложения. Послушание направлено против энтропии. Энтропия — наш враг.
— До чего ж ты красноречив.
— Красноречие не грех.
Он рассмеялся и не ответил. Я видел, что он на грани, что он балансирует на лезвии ножа между здравым смыслом и сумасшествием, и я, всю свою жизнь проведший на этой грани, не собирался подталкивать его. Время шло. Образы Оливера и меня самого отступили и утратили реальность. Я не таил зла на Эли: эта ночь принадлежала ему. В конце концов он начал рассказывать мне об эссе, которое написал в шестнадцать лет, когда заканчивал школу, эссе о моральном крахе Западной Римской империи, выразившемся в вырождении латыни в различные романские языки. Он даже сейчас довольно неплохо помнил написанное — тогда и приводил наизусть обширные цитаты, а я слушал в пол-уха, лишь из вежливости изображая внимание и ничего больше, поскольку, хоть это эссе и казалось мне превосходным, достойным удивления творением ученого любого возраста и явно поразительным для шестнадцатилетнего мальчика, в данной ситуации я не испытывал особого желания вдаваться в тонкие этические материи, присутствовавшие в этапах развития французского, испанского и итальянского языков. Но постепенно до меня стали доходить мотивы Эли, побудившие его рассказывать мне эту историю, и я стал слушать внимательнее: он, оказывается, исповедовался передо мной. Поскольку то эссе он написал для конкурса, организованного неким престижным ученым обществом, и занял первое место, получив в результате хорошую стипендию, позволившую ему учиться в колледже, вся его научная карьера была построена на этой статье. Ее напечатали в одном из основных филологических журналов, и он стал знаменитостью в этом маленьком ученом мирке. Будучи всего лишь первокурсником, он уже удостаивался восхищенных упоминаний в примечаниях других ученых; двери всех библиотек были открыты перед ним; у него никогда не появилось бы возможности отыскать ту самую рукопись, которая привела нас в Дом Черепов, не напиши он свое виртуозное эссе, позволившее ему стать известным.
— Но, — продолжал он все тем же бесцветным голосом, которым толковал про неправильные глаголы, — основная идея той работы принадлежала не мне.
Он ее украл.
Ага! Вот он, грех Эли Штейнфельда! Никаких пустяковых грешков на сексуальной почве, никаких детских опытов содомии или коллективной мастурбации, никаких кровосмесительных объятий со — слабо протестующей маменькой, но преступление интеллектуальное, худшее из всего, что только могло быть. Ничего удивительного, что ему не хотелось в нем признаваться. Но теперь убийственная правда лилась из него сплошным потоком. Он рассказал, что однажды его отец, обедавший в забегаловке с автоматами на Шестой авеню, случайно обратил внимание на небольшого, седого, бесцветного человечка, сидевшего в одиночестве и погруженного в изучение толстой, громоздкой книги. Это был талмуд по лингвистическому анализу, «Диахронические и синхронические аспекты языка» Зоммерфельда. Название книги было бы пустым звуком для Штейнфельда-старшего, если бы незадолго до того он не выкроил немалую для их скромного семейного бюджета сумму в шестнадцать с половиной долларов на покупку экземпляра этой книги для Эли, который больше не мог жить без нее. При виде объемистого фолианта наступает потрясение узнавания. Прилив родительской гордости: мой сын — филолог. Взаимные представления. Разговор. Контакт налаживается сразу: одному эмигранту среднего возраста в забегаловке нечего опасаться другого. «Мой сын, — говорит мистер Штейнфельд, — читает эту же книгу!» Изъявления восторга. Новый знакомый оказался выходцем из Румынии, бывшим профессором лингвистики из университета в Клуже; из Румынии бежал в 1939 году в надежде добраться до Палестины, но вместо этого кружным путем, через Доминиканскую Республику, Мексику и Канаду, попал в Соединенные Штаты. Оказавшись не в состоянии получить где бы то ни было работу преподавателя, перебивался любыми заработками: был мойщиком посуды в китайском ресторане, корректором недолго просуществовавшей газетенки на румынском, оператором мимеографа в информационной службе для перемещенных лиц и тому подобное. И все это время он прилежно работал над главным трудом своей жизни, структурным и философским анализом заката латыни в период раннего средневековья. Он сообщил отцу Эли, что рукопись уже написана на румынском, и он даже начал переводить ее на английский, но перевод идет очень медленно, поскольку он до сих пор не в ладах с английским, ведь голова у него плотно забита всякими другими языками. Он мечтает о том, чтобы закончить книгу, найти издателя и на ч вырученные деньги уехать в Израиль. «Мне нужно встретиться с вашим мальчиком», — вдруг говорит румын. У отца Эли мгновенно просыпается подозрительность. Может быть, это какой-нибудь извращенец? Любитель мальчиков? Нет! Это почтенный пожилой еврей, ученый, меламед, член Международного общества жертв фашизма; неужели он может причинить какое-то зло Эли? Обмен номерами телефонов. Договоренность о встрече.
На следующий день Эли приходит в жилище румына: небольшая комнатушка, забитая книгами, рукописями, научными журналами на десятке языков. Вот, говорит этот достойный человек, прочитай это, это и это, мои статьи, мои теории; я он сует в руки Эли листки папиросной бумаги с густо напечатанным, через один интервал, почти без полей текстом. Эли спешит домой, он читает, его ум кипит. Вот это да! Старичок-то, оказывается, в полном уме! Воспламененный Эли клянется выучить румынский, чтобы стать секретарем своего нового друга, помочь как можно быстрее перевести его творение. Они вдвоем, мальчик и старик, лихорадочно обсуждают планы сотрудничества. Они строят замки в Румынии. Эли, не имеющий собственных денег, ксерокопирует рукописи, чтобы какой-нибудь гой из соседней квартиры, заснувший с сигаретой, не уничтожил научные труды целой жизни бессмысленным поджогом. Каждый день Эли после школы спешит в маленькую захламленную комнатушку. Но однажды никто не отзывается на его стук. О горе! Вызывается сторож, ворчащий и дышащий перегаром; он открывает своим ключом дверь, там лежит румын с пожелтевшим лицом, уже окоченевший. Общество беженцев оплачивает похороны. Тут появляется племянник, таинственным образом ни разу не упоминавшийся ранее, и увозит все книги, все рукописи в неизвестном направлении. Эли остается е ксерокопиями. Что теперь? Как ему стать той движущей силой, при помощи которой человечество сможет познакомиться с этой работой? Есть идея! Конкурс на стипендию! Он как одержимый сидит часами за пишущей машинкой. В его мозгу расплывается грань между ним самим и его почившим знакомым. Теперь они соавторы; через меня, думает Эли, этот великий человек говорит из могилы. Сочинение закончено, и у Эли не возникает ни малейших сомнений в его ценности: это просто шедевр. Вдобавок ему доставляет особое удовольствие осознание того, что он спас результаты трудов целой жизни незаслуженно забытого ученого. Он посылает требуемые шесть экземпляров в комиссию по проведению конкурса; весной приходит заказное письмо, в котором сообщается, что он занял первое место. Его вызывают в мраморный зал для получения грамоты и чека на сумму, о которой он не мог и мечтать, после чего следуют взволнованные поздравления от жюри, состоящего из знаменитых профессоров. Вскоре приходит первый запрос о публикации в специальном журнале. Его карьере положено начало. Лишь впоследствии Эли осознает, что он почему-то совершенно забыл в своем победоносном сочинении воздать должное автору работы, на которой основывались его идеи. Ни слов признательности, ни примечаний, ня единой ссылки.