Чудовищных размеров член свисал рядом – рядом! – с вагинальным отверстием, мертвенно-бледные половые губы были собраны бантиком, словно готовые к поцелую, края щели, густо намазанные красной краской, от того еще больше сходствовали с раной.
Двое мальчишек по соседству со мной принялись насмешничать. Над экспонатом, разумеется, хотя их шутки можно было отнести и ко мне; чудилось, что и мальчишки, и все прочие в этом сумрачном помещении надо мной глумятся; и я ринулась из зала прочь. Со всех ног! Из Барнума на Бродвей и, не останавливаясь, домой. В Киприан-хаус, где меня все знали и никто не дразнил.
В последующие дни Элифалет старался загладить свою вину. Я не раз повторяла, что извиняться не за что. Он ни о чем не знал. Тем не менее его было не остановить.
Но однажды днем он вернулся из почтовой конторы в хорошем настроении. Он нес с собой пачку корреспонденции, которую наконец переправил мне сент-огастинский почтмейстер.
Перерезав веревку, которая стягивала всю пачку, в том числе не очень мне интересные журналы и газеты, я обнаружила несколько писем от Розали; от Селии, как я и думала, ничего не было. Я отодвинула всю кучу в сторону. Посланные Розали «Курьеры» или «Визиторы» с сочинениями Эдгара – критикой, прозой, стихами – не вызывали у меня любопытства. На ее письма, которых было четыре, я тоже не взглянула. У меня были другие дела; после неприятности в Барнуме я посвятила себя приготовлениям к отъезду: последним сборам, общению с сестрами и прочему. Вскоре мне предстояло отправиться на территорию, а там исправлять то, во что вылились мои грезы. Я собиралась освободить Селию. Высказать всю правду, а там будь что будет.
Поэтому я не прикасалась к письмам. И лишь в начале сентября, как-то после полудня, мне пришло в голову их вскрыть. В двадцатый или тридцатый раз укладывая сундук, я подумала о том, что глупо будет везти их на юг нечитанными. И вот я подошла к подоконнику. За окном слышалось птичье пение. И стук лошадиных копыт. Городские шумы… отдаленные, слабые. Я взяла последнее письмо, с датой двухнедельной давности, сломала печать, развернула листок и увидела на пергаменте черную кайму. Заполнявшие его каракули имели вид еще печальнее; это были горе и растерянность, излитые на бумагу. Душераздирающая весть заключалась в следующем:
Мама Венера была убита.