Эдди залпом осушил свою кружку – сосредоточенно, прямо-таки залихватски. Почувствовав, что рискую мирной передышкой, если не отвечу ударом на удар, я тоже одним махом проглотила приторно-сладкую, перебродившую жидкость.
Взглянув на сестру, а потом вновь обернувшись ко мне, юноша в третий раз задал мне свой вопрос.
– Elle est… – ответила я, понимая, что именно своим мелодичным французским укротила свирепого зверя. – Elle est remarkable, votre soeur. Mais, monsieur, je vous assure…[20]
Юноша рассмеялся:
– Mon ami[21] , не льстите мне попусту. У тыквы больше углов, чем у нашей дорогуши Розали, и все-таки тыква поумнее ее. А замечательна она, как вы говорите, только одним – тем, что ничем не замечательна.
Заключив этим выводом разговор о сестре, он принялся оживленно расспрашивать меня по-французски, откуда я родом.
Привыкнув к вавилонскому смешению языков в Марселе и едва не оглохнув от разноязычного говора на Рокеттской пристани, я слушала его вполуха. Зато, обрадованная возможностью пользоваться родным языком, рассказала моему нежданному другу всю свою историю. Скупясь на подробности, да и те по большей части были выдуманы. (Точнее, лживы.) В надежде его запутать, я выразила восхищение его французским и спросила, где он его выучил.
Совсем недавно, пояснил юноша, он вступил в школу древних и современных языков в Шарлоттсвилле, подразумевая под ней Виргинский университет, – «надел старого Тома», как он выразился. Французский был для него вторым языком после итальянского, это он подтвердил цитатой из Торквато Тассо. Далее он привел доказательства того, что владеет древнегреческим и латынью. Потом извлек из карманов льняной куртки два томика, аккуратно кем-то или им самим переплетенные в холстину. «Письма» Цицерона и Мильтон.
Юноша надолго замолчал. И вдруг взволнованно начал перелистывать томик Мильтона.
– Monsieur, – произнес он, окинув меня оценивающим взглядом, – вы, я вижу, helluolibrorum. Я не ошибся? Вы перерываете груды томов в каждой книжной лавке, правда? – Он показал на ворох раскиданных мной газет. – Уверен, что это так. Я это вижу по вашим глазам.
Я не ответила. Да ответа и не требовалось. Отыскав в томике Мильтона нужную страницу, юноша потребовал принести еще порцию чудовищного напитка. Перегнувшись ко мне через стол – будто закадычный приятель, – он сообщил:
– Мильтон дал маху. Да-да! Ecoutez![22]
Прочитав эти строки, юноша удовлетворенно откинулся на спинку стула, словно истина предстала во всей очевидности. Трактирщик вновь наполнил наши кружки; юноша немедля опустошил свою и шумно перевел дыхание, когда дурманящая смесь побежала у него по жилам.
– Видите ли, – пустился он в торопливые разъяснения, – мощное воздействие, порождаемое повтором в стихе тех или иных гласных, недостаточно осознают и слишком часто им пренебрегают – даже те версификаторы, которые широко используют прием, именуемый аллитерацией. Скажем, вот эти строки Мильтона – из «Комоса», конечно же, – глубоко мелодичны. Вы не находите? – Не дождавшись ответа, он, к счастью, заговорил снова, поскольку крыть мне было нечем. – Так вот, меня крайне удивляет, что Мильтон, словно забыв о могучем раскатистом звучании многократного «О», вставил в последнюю строку слово «берилл».
Помолчав, Эдди с нажимом снова произнес: «берилл», – словно внося этим окончательную ясность.
Я с притворной жадностью ухватилась за свою кружку и едва не поперхнулась тошнотворно-сладким напитком, когда мой собеседник с силой хватил кулаком по столу и гаркнул:
– Оникс! Оникс – вот что он должен был вставить, а никак не берилл!
Что мне оставалось? Только согласиться.
Слушая пылкую рацею об искусстве поэзии, которая сопровождалась размеренными ударами кулака по столешнице, я заметила, что через край моей подпрыгивавшей кружки часть жидкости выплеснулась на газеты: замочила страницы «Ричмондского коммерческого обозревателя», попала на отчеты конгресса и запятнала строки поэмы Мура «Лалла Рук» настолько, что их уже нельзя было разобрать. Видя, что я не на шутку всполошилась, Эдди пренебрежительно махнул рукой в знак полного неприятия журналистской продукции.
– Торгуют болтовней, и ничего больше.
– Что ж, – возразила я, – хотя речью я еще как следует и не овладел, но и болтовня мне когда-нибудь может понадобиться, так что позвольте, я это приберегу.
Эдди помог мне навести на столе порядок, и я придавила газеты локтем.
Убедившись, что по поводу убожества мильтоновской аллитерации мне сказать нечего, мой приятель, по всегдашнему обычаю американцев, перескочил на политику, но если большинство американцев обсуждают исключительно собственную политику, ввязываясь в жаркие о ней споры, Эдди затронул политику Франции. Нет, хуже того – кровавые события недавних лет, нашу революцию.
– Не думаете ли вы, – вопросил он, ничуть не заботясь о том, что именно я думаю, – что богиня Лаверна, будучи, как вам известно, головой, лишенной тела, не могла бы поступить лучше, как только подружиться с la jeune France[23] , которой иначе в ближайшие годы предстоит оставаться телом без головы?
Надолго залившись хохотом, похожим на лошадиное ржание, Эдди явно перепугал хозяина за стойкой. Не замечая этого, острослов вынул из-за уха огрызок карандаша и записал эту мысль на полях своего Мильтона, дабы она не пропала попусту.
Моя рука потянулась за питьем. Отчаянный, безнадежный порыв. Не успела я отхлебнуть глоток, как мой собеседник разразился новым потоком суждений обо всем, что касалось Франции, – о Наполеоне, Луи Филиппе, Руссо и прочем. Он потребовал еще выпивки, но ему отказали. Наш хозяин, не проронивший ни слова, молча высился за стойкой с клочком бумаги в руке. Я тотчас догадалась, что это счет – и довольно давний. Видимо, сообразил это и мой компаньон, поскольку заговорил о долгах.
Он долго распространялся о своих университетских днях, прибегая к временным формам passe simple[24] . Рассказал о профессоре, который посреди улицы отхлестал супругу кнутом. Поведал о студенческих дуэлях. О том, как однажды был приглашен в Монтичелло на воскресный обед, незадолго до смерти Джефферсона.