Поймите, Селия и не подозревала, что я ведьма. Для нее я была не кем иным, как только Анри; позднее – мнимым американцем, Генри, – очередным белокожим, носителем зла. И что еще, кроме худшего вреда, можно было ожидать от моего признания? Далее: испытать соблазн исповедаться мне больше не пришлось.

Ведя меня к хлипкому чики, Селия с досадой отмахнулась от трех семинолок, глазевших нам вслед. (Их недовольство было очевидным, однако Селии они подчинились.) И мы сели на сосновый пол. Заговорили. Селия первой.

О том, что она давно желала мне смерти за все мои поступки. Не за уход, а за то, что я оставалась с ней слишком долго, за мое с ней обращение. За то, что сама этого желала. О, даже вспоминать о нашей совместной жизни ей было тяжко. Я видела это ясно. Она сжимала руками голову, словно одна мысль об этом причиняла ей боль. И хотя меня расстраивало ее смятение, ее страдальческий вид, меня они радовали. Да, чем больше она огорчена – тем лучше; быть может, тогда она станет меньше винить себя. Мне не хотелось, чтобы она думала, будто она побудила меня к низменным повадкам, к распутству. Я знала, что она вернется мыслями к Бедлоу и возложит на себя ответственность и за его ухватки. Мы в некотором роде соучастники – хотя бы из-за ее красоты, которую она сама наверняка презирала.

К счастью, Селия не ударилась в подробное перечисление всего того, что между нами произошло. Необъяснимого лучше не касаться, думала я. А что я могла бы сказать? О ведовстве и ворожбе нельзя было и заикаться. Не имела я желания и распространяться о подлых мотивах, которые мною руководили: одиночестве, отсутствии любви, похоти. Все это вновь завладело мной – и с мощной силой – теперь, когда я сидела рядом с женщиной, которую любила и которую потеряла, потеряла безвозвратно. Мне это было яснее ясного.

Селия повторила, что желала мне смерти, и от этих слов у меня в душе все переворачивалось. Но потом лицо ее просветлело:

– А когда я увидела тебя здесь, и нож Арпейки у твоего горла… Я поняла, ненависти во мне больше нет. Я больше не желала и не желаю тебе смерти.

Сердце у меня взыграло от радости, однако от пояснений Селии я похолодела. Оказывается, если бы не ее вмешательство… Этот краснокожий – Арпейка – собирался меня убить и снять скальп – вернее, сначала снять скальп, а уже потом прикончить.

Что ж, если Селия избавилась от ненависти, то и я тоже избавилась от любви. Что – чувство вины, стыда или просто время, – снимая нагар с фитилька, безвозвратно погасило пламя моей страсти?

Нас теперь не связывало ничего, кроме минувшего, – и я начала ей рассказывать о прошлых событиях. Сказала, что Мама Венера скончалась во сне. Повторно солгала, что у Розали все хорошо и что об Эдгаре беспокоиться незачем. На вопрос Селии, висят ли до сих пор объявления о ее поимке, ответила отрицательно. Перечисляя мимоходом места, где мне пришлось побывать, я заметила, что она лишь притворяется заинтересованной. Да и в самом деле, с какой стати ей надобно знать, куда я отправилась, кого повстречала и что повидала (факты вперемешку с враньем), после того, как оставила ее одну в Сент-Огастине завороженной, в полном душевном смятении?

Ни о себе самой, ни о том, что произошло с того дня, когда мы расстались, когда я покинула ее, бросила, Селия не обмолвилась ни словом, и я знала, что и не должна спрашивать. Однако кое-какой ответ я получила днем, когда в лагерь вернулся отряд следопытов.

Он шагнул к нам навстречу – и я почувствовала, именно почувствовала кожей его могучую волю, как это случалось со мной раза два прежде, в обществе ведьм, преисполненных гнева, с глазом, сверкавшим яростью.

Он был высокого роста. И хотя не отличался статностью, я взволновалась до глубины души.

Лицо отливало ненавистной ему бледностью, глаза тоже были светлыми. Черные волосы стягивала лента из оленьей кожи, свисавшие с нее темные перья обрамляли лоб. Широкую грудь украшало ожерелье – три полумесяца из кованого серебра. Пестрая накидка ниспадала до колен. За поясом торчали два ножа и странный предмет – боюсь, что это был скальп, давно ссохшийся и съежившийся, с клочками свалявшихся волос. Высокие кожаные сапоги доставали почти до колен, и я заметила – может показаться, некстати, – что ступни у него небольшие, а равно и руки, в которых он держал синюю винтовку.

Это был Оцеола. Я поняла это сразу, и называть его имя было не к чему.

Не нужно было и сообщать, почему он к нам явился. Приблизившись, он посмотрел на меня, а потом снова перевел взгляд на Селию. Я увидела на ее лице улыбку. И увидела также, как от этой улыбки взор воина зажегся радостью.

Они переходили на английский, только когда Селию подводил язык мускоги. Оцеола – голос у него звучал то хрипло, то звонко – обращался только к ней. Селия, как посредник между нами, пользовалась двумя языками, и в итоге определилось следующее:

Нет, я – не рабовладелец. На деле скорее как раз наоборот. О нашем бегстве Селия поведала по-английски. Менее подробно – за что я была ей благодарна – она описала нашу жизнь в Сент-Огастине.

Да, я пришла из Форт-Брука. Да, это я совещалась с Миканопи. Услышав это из уст Селии, я попыталась объясниться, однако воин прервал мои сбивчивые оправдания и повернулся ко мне спиной.

Мы с Селией сопроводили Оцеолу к трапезе, состоявшей из рубленой оленины и кукурузной каши. Подавалось и виски, но на этот раз я позаботилась о том, чтобы воздержаться от выпивки. Говорили мало. И когда после ужина мы разошлись, я с облегчением перевела дух.

Меня, собственно, отослали прочь. Одну. Отправили ночевать вдалеке от костра, под плохо устроенным навесом из сосновой щепы. Проснувшись посреди этой рождественской ночи, я снова услышала шум дождя… Было сыро, темно, холодно; нигде по сторонам не горело ни одного огня.

58

Посеребрение

Спустя три утра, двадцать восьмого декабря, я все еще оставалась в лагере.

Когда я проснулась, было темно и холодно. Спала я, завернувшись в шкуры, под открытым небом. Звезды ярко сияли, обещая ясный день, что меня радовало. Тут я почувствовала, как меня толкнули ногой, и увидела над собой чью-то тень.