В последующие ночи мы доводили упражнение в самом распространенном грехе до совершенства. Я наслаждалась и дарила наслаждение, а в голове стучал вопрос: «Чем я лучше Толливера Бедлоу – разве я не такой же рабовладелец?»
29
Крушение
Скажу откровенно и честно: мы были не мы.
Оба мы постоянно пребывали в готовности; в доме на Хоспитал-стрит не осталось ни одного стола, не отполированного нашими телами – ее, обнаженным, и моим, искусно облаченным. Грубо отесанная столешница в кухне. Стол красного дерева в столовой, доставленный сюда из губернаторской резиденции в Пенсаколе (Западная Флорида); за ним некогда обедал Джексон, каковой факт, признаюсь, доставил мне извращенное удовольствие. Хрупкий столик в восточной гостиной под нами рухнул, после чего мы долго лежали, пресыщенные, на обломках.
За эти первые недели я хорошо изучила тело Селии, так как она позволяла мне невозбранно по нему блуждать. Я была пилигримом, странствие которого пролегало по местам, чувствительным к наслаждению; достигнув очередного, я удалялась за закрытые двери, чтобы освидетельствовать соответствующие – или ответные – зоны собственного организма.
Я не желала спать с Селией в одной постели, и она из-за этого огорчалась. Во сне невозможно соблюдать предосторожность, а рисковать мне ни в коем случае не хотелось. На протяжении этих мучительно-стыдных дней в моих ушах постоянно звучала одна фраза. Она повторялась, когда мы были вместе. И врозь – тоже. Когда я наблюдала с верхней галереи, как Селия работала в саду. Когда помогала ей за туалетом или мытьем. Когда мы прохаживались при лунном свете по берегу залива, и я воображала себя подлинным поклонником. Не проходило часа, чтобы мне не слышалась эта навязчивая фраза: если бы она только знала…
Какое бы потребовалось ведовство, чтобы привязать ее ко мне, если бы она знала? Если бы она знала, что я ведьма. Знала бы, что я не только мужчина. Знала бы… меня.
И кем же я была? А вернее, кем стала? Сладострастником, конечно. Но сладость скоро уступила место стыду, поскольку я низвела Селию до положения, в каком она находилась при Бедлоу со времени его отрочества, – до положения игрушки, которую он сломал. Свидетельств тому имелось немало – на ее теле не было такого потаенного местечка, куда бы он не поставил клеймо. Я нашла у нее клейма: под мышками, в изгибах ягодиц и даже в нежнейших складках ее половых атрибутов. Я обнаружила их все до одного, эти шрамы-загогулины. Что за боль, и как он ею упивался! Я надеялась, в преисподней он терпит не меньшие муки… Но ведь я тоже использовала Селию, разве нет? И если я в отличие от Бедлоу не наносила ей ран (так я говорила сама себе), то и исцелению никак не способствовала.
Когда мне стало ясно, что я сделала, было уже поздно. Мы крепко присосались к источнику наслаждений, не подозревая о том, что он замутнен.
Однажды на исходе зимы я, проснувшись утром, застала Селию хлопочущей в кухне. Само по себе это не было необычно. Она всегда просыпалась первой, и я привыкла к тому, что она любезно подавала мне на завтрак варенье, купленное или запасенное ранее, – айву, груши или абрикосы. Этим утром стол был пуст. К тому же прическа Селии была в беспорядке: пучок распущен, плотная сеточка из кружев куда-то подевалась. В глазах блестел незнакомый, дикий огонек. Она молча продолжала свое занятие… Мне стало не по себе; она мастерила что-то из волос. Перед ней стояла корзинка с испанским мхом и – я присмотрелась, но спросить, так это или нет, не решилась – с волосами. Черными – ее. И светлыми – моими (я перестала стричься и носила косичку, перевязанную кожаным шнурком). Как она собрала мои волосы, я не имела понятия. Но еще больше меня встревожило то, что она не пряталась. Из наших волос, скрепленных добавлением мха, Селия плела что-то вроде кнута – маленького, хилого, но все же кнута. И я поняла, что однажды ночью она вложит свое изделие мне в руку. И еще я поняла, что не смогу, не захочу поступить так, как она попросит.
Этим утром я разглядела признаки, которых раньше не замечала, – ввалившиеся глаза Селии, темные круги вокруг них; в последнее время она плохо питалась. Исхудавшая фигура, потускневшая кожа. Ломкие волосы, выпадавшие, если их погладить. Не приходилось отрицать очевидное: Селия была больна, телом и душой. И все же я не признавала своей в этом вины.
Она не желала видеть ни врача, ни Эразма Фута. Оставалось одно. Я сама должна была вылечить Селию. Разве не прибавилось у меня сил с тех пор, когда я впервые ее зачаровала? Сомнений не было: я смогу взять свои чары обратно. А если она меня разлюбит, так что ж… По правде, она никогда меня не любила. Чего я не могла не признавать и каждый день себе об этом напоминала, потому что поведение Селии по-прежнему говорило об обратном.
…Но, увы, снять чары и наложить их – задачи совершенно разные, и первая куда труднее второй.
Я написала Розали и попросила Маму Венеру «как следует посмотреть, что она сможет увидеть». Героиня моего сочинения (писала я) попала в ужасный тупик, и рассказ мой застопорился, поскольку мне неизвестно, как отменить опрометчиво наложенные ею любовные чары.
Я послала письмо и Себастьяне, хотя моя мистическая сестра уже несколько лет не давала о себе знать. Несколько лет! И ни одной весточки. Я была страшно расстроена и одновременно зла, но что мне оставалось делать, кроме как писать и ждать – ждать, чтобы она снова меня спасла?
Отклик из Виргинии оказался бесполезен. Розали, la pauvre, думая, что их с Мамой Венерой советы потребны мне для литературного труда, предлагала всевозможные выдержки из самых причудливых книжных коллекций в подвале Ван Эйна. (Цитируя не кого иного, как сестру Теотокки, Розали внушала, что раскаявшейся героине в самый раз засветить черные свечи и прочесть задом наперед Сафо; и я это проделала. Лишний расход времени и воска.) Да, Розали видела в обеих книгах (Себастьяны и моей) художественное сочинение (а Макензи запрещали ей читать романы) и была от этого в восторге. Похоже, серьезность фраз, убедительность истин, которые она встречала в нашей с Пророчицей переписке (по необходимости проходившей через ее руки, как камни сквозь водопад), миновали ее сознание. Хуже того, по словам Розали, Мама Венера «не увидела, что можно сделать».