Фрида приняла правила игры, но ее роль в этом деле, совершенно очевидно, отличалась от роли ее мужа. Она не совершила преступления; ее не мучила больная совесть; ей не снилось, как она заталкивает труп в багажник, а потом закапывает в безлюдном месте среди калифорнийских холмов. Будучи невиновной, Фрида согласилась на условия Гектора, она отказалась от собственных амбиций и посвятила себя делу, которое в конечном счете должно было обратиться в ничто. Я бы еще понял, если бы она наблюдала за всем со стороны – снисходя к навязчивым идеям Гектора, сопереживая его комплексу вины, но при этом не участвуя в затеянном им предприятии. Но Фрида была соучастницей, его верным стражем, это было дело ее рук не в меньшей степени, чем его. Она не только уговорила Гектора вернуться в кино, пригрозив разводом, она еще и профинансировала эту затею. Фрида шила костюмы, придумывала декорации, делала раскадровки, резала и склеивала пленку. Чтобы вкладывать столько труда, человек должен получать от него радость, должен чувствовать, что его усилия не бесплодны, – но какую радость могла она испытывать, работая все эти годы впустую? Тот же Гектор, заложник схватки между желаниями художника и самоотречением аскета, мог утешаться мыслью, что он трудится во имя некой цели. Он снимал фильмы не ради их уничтожения, а вопреки тому, что они будут уничтожены. Это были два разных акта, к тому же – пустячок, а приятно! – второй, по причине собственной смерти, он просто не застанет. Когда из его фильмов устроят большой костер, ему уже будет все равно. А вот для Фриды эти два акта, судя по всему, слились в один – такой единый и неделимый процесс созидания и разрушения. С первого дня ей отводилась роль поджигательницы, могильщика их общего дела, и эта мысль с годами все больше и больше разрасталась в ее голове, пока окончательно не подавила все прочие соображения. Мало-помалу она превратилась в эстетическое кредо. Трудясь рядом с Гектором над очередной картиной, она, по-видимому, рассуждала так: их дело не снять кино, а уничтожить отснятое. Вот смысл их работы. Лишь после того как все фильмы бесследно исчезнут, можно будет с полным правом говорить о том, что они существовали. Аутодафе как акт рождения. В огне они родятся и в огне погибнут. И будет у них призрачный обелиск – столб черного дыма посреди раскаленной пустыни Нью-Мексико.

Было в этой идее что-то леденяще прекрасное. И очень соблазнительное. Только сейчас, посмотрев на ситуацию глазами Фриды, я ощутил всю мощь ее экстатического отрицания. А заодно понял, почему она решила от меня избавиться. Мое присутствие оскверняло чистоту мгновения. Эти фильмы ждала девственная смерть, недоступная для внешнего мира. Хватит и того, что один из них я все-таки увидел. Но сейчас, когда завещание Гектора вошло в силу, Фрида решила настоять на том, чтобы церемония прошла по давно ею задуманному сценарию. Эти фильмы втайне родились и втайне должны были исчезнуть. Посторонним вход воспрещен. Альма с Гектором предприняли запоздалую попытку ввести меня в узкий круг, но для Фриды я посторонний. Другое дело Альма, член семьи и, так сказать, придворный летописец. На этой церемонии она – официальная свидетельница. Единственная память, которую Гектор и Фрида могут оставить по себе, это ее книга. Мне отводилась роль независимого наблюдателя или, скажем, понятого, ручающегося за достоверность составленного протокола. Маленькая роль в большой драме, роль, которую Фрида в последний момент вымарала из сценария как изначально ненужную. С ее точки зрения, без нее вполне можно было обойтись.

Я сидел в ванной, пока вода совсем не остыла, а потом замотался в полотенца и занялся собой – брился, одевался, причесывался. Заниматься этим здесь, в окружении женских тюбиков и флакончиков, которыми была заставлена тумбочка у окна и полочки в аптечке, доставляло мне особое удовольствие. Красная зубная щетка, торчащая из своего гнезда над раковиной, губная помада в пластмассовых трубочках с золотым ободком, кисточка для туши и карандаш для ресниц, коробочка с тампонами, аспирин, нить для зубов, туалетная вода «Шанель № 5», полоскание для рта, – все эти мелочи вводили меня в интимный мир Альмы с его уединенностью и созерцательностью. Она глотала эти таблетки, втирала в кожу эти кремы, расчесывалась этой щеткой. Каждое утро она смотрелась в это зеркало. Что я о ней знал? Практически ничего, но я уже боялся ее потерять и, если надо, готов был драться за то, чтобы наше завтрашнее расставание не стало последним. Меня подвело мое неведение. Понимая, что в доме неблагополучно, я не мог в полной мере оценить, насколько Альма ожесточилась против Фриды, и, как следствие, не отдавал себе отчета в серьезности положения. Накануне вечером я сидел с ними за кухонным столом, и все шло тихо-мирно. Альма была подчеркнуто внимательна к Фриде, та деликатно попросила Альму переночевать в большом доме, все происходило по-семейному. А с другой стороны, нет ничего необычного в том, что близкие люди порой срываются друг на друге, могут под горячую руку сказать такое, о чем после пожалеют. Но очень уж взрывной была реакция Альмы, а угроза насилия, прозвучавшая в ее словах, я бы сказал, и вовсе нетипична для женщины ее круга. Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала. Интересно, как часто ей приходилось такое говорить? Что это было, природная склонность к необдуманным, резким преувеличениям или проявление трещины, возникшей в ее отношениях с Фридой, неожиданный выплеск враждебности, скрывавшейся годами? Знал бы – не спрашивал. Воспринял бы тогда слова Альмы всерьез и понял: это тревожный звонок, ситуация выходит из-под контроля.

Закончив все дела в ванной, я продолжил свои бесцельные блуждания по дому. Коттедж выстроили надежно и компактно, хотя дизайн оставлял желать лучшего. Комнаты маленькие, тесные, но и это пространство Альма освоила лишь наполовину. Одна дальняя комнатка превращена в склад. Целая стена и половина соседней заставлены коробками, на полу валялась всякая рухлядь – стул о трех ножках, ржавый трехколесный велосипед, допотопная пишущая машинка, переносной черно-белый телевизор с торчащими ушами комнатной антенны, чучела животных, диктофон и частично использованные жестянки с краской. Другая комнатка, наоборот, пустовала – ни мебели, ни даже лампочки на потолке. В углу висела огромная паутина с застрявшими в ней мухами, высохшими до такой степени, что превратились в труху; паук, надо думать, давно променял это жилище на что-нибудь поприличнее.

Оставались, кроме кухни, скромная гостиная, спальня и кабинет. Искушение почитать книгу Альмы было велико, но без ее разрешения я не чувствовал себя вправе. Шестьсот с лишним страниц, есть о чем поговорить, но не забудем, что это был черновой вариант, и, если сам автор не попросил вас прочесть его и прокомментировать, нечего совать в него свой нос. Хотя Альма обратила мое внимание на объемистый манускрипт (Вот он, этот монстр!), о том, что в него можно заглянуть, речи не было, и мне не хотелось начинать наши отношения со злоупотребления ее доверием. Чтобы убить время, я изучил содержимое ее холодильника и платяного шкафа, ее библиотеки и фонотеки. Выяснилось, что она пьет обезжиренное молоко и мажет хлеб несоленым маслом, что она отдает предпочтение синим тонам и что ее литературные и музыкальные интересы отличаются разнообразием – девушка в моем вкусе. Дэшил Хэммет и Андре Бретон, Перголези и Минкус, Верди, Витгенштейн и Вийон. Обнаружив на одной полке все, что было опубликовано мною еще при жизни Хелен, – два тома критики и четыре переводной поэзии, – я поймал себя на мысли, что нигде, если не считать собственного дома, мне еще не приходилось видеть полный комплект. На другой полке я нашел Готорна, Мелвилла, Эмерсона и Торо. Я взял сборник новелл Готорна в бумажной обложке и, открыв его на «Родимом пятне», прочел рассказ стоя, пытаясь представить себе чувства четырнадцатилетней Альмы, читающей его впервые. Когда впереди замаячил конец (Им всецело завладели сиюминутные обстоятельства, и дальше зыбкой границы времени он ничего не видел…), мой нос уловил запах керосина, проникший через открытое окно.