Я сглотнула. Говорить было все труднее. Перед глазами вставали полузатертые картины-воспоминания — похороны Эвани, бледное лицо отца Марка в теплом сиянии свечей, невыносимо приторный запах жертвенных цветов.

— …и Эллис. Он ведь очень светлый, хотя и жестокий иногда, и совершенно бестактный, но на самом деле добрый, и справедливый, и очень чуткий, когда хочет таким быть, и… Мэдди, ты плачешь, что ли?

Она шмыгнула носом, отвернулась и слепо ткнула пальцем в мою сторону.

Я коснулась своей щеки.

Мокро.

Весь вечер я не могла перестать думать об Эллисе. Даже Лайзо заметил, что меня что-то тревожит; уж и не помню, что ответила ему, но больше он не пытался завести беседу по душам. Вернулась домой я уже поздно — даже письма, скопившиеся за день, просмотреть не успела. Решила лечь пораньше, а уже завтра с самого утра заняться делами…

Так и поступила.

И, верно, размышления об Эллисе были виной тому, что снились мне в эту ночь очень странные сны.

Лето. Вроде бы и не жарко, но духота невыносимая. Быть может, из-за чудовищной смеси запахов — влажноватый смрад Эйвона, фабричный дым, аромат свежей выпечки из булочной на углу, мшистый, холодящий запах старого камня, ладан и мирра из храма, вянущие цветы, разогретая солнцем древесина…

Откуда я знаю о булочной? И о храме?

На мне платье из ткани дешевой и грубой; ноги мои босы, но ни высохшие травы, ни сколотые камни мостовой не ранят их — я иду, не касаясь земли. Ветер треплет подол, солнце бьет в глаза — так сонно, так тихо, столько времени впереди — бесконечность…

— Эллис! Эллис! Там Седрик… бьё-о-о-о…. бьё-о-о-о… бьёт… больно, поколотил… он с па-а-а… па-а-а… па-арнями свои-и-и-ими…

Мальчишка — голос удивленный, высокий — не плаксивый — прерывающийся, как бывает, когда отчаянно душишь всхлипы, а они все равно прорываются, и от этого стыдно, но ничего поделать нельзя.

— Что-о? — второй голос звонкий, холодный, как рыжая медь. — Ну, пускай сюда прутся. Я им врежу, я им так врежу! Пусть знают наших, уроды уличные! Марки, хорош ныть. Бери дрын и пошли бить уродов.

— Но отец Александр говорил, что милосердие…

Второй голос приобретает нотки угрожающие и зловещие:

— Вот мы их сначала отмилосердим, а потом помилуем. Ну, и отцу Александру ничего не скажем. На всякий случай.

— Ну, Э-э-эллис…

— Я с вами!

Третий голосок, совсем детский, врывается в диалог потоком свежего ветра.

Подобрав юбки, я бегу на голоса — через высокую траву, вдоль каменной ограды, мимо громады старого храма, где высоко и чисто звенит чье-то пение… огибаю угол — и вылетаю на утоптанную земляную площадку перед приземистым двухэтажным зданием, длинным, мрачным, угрюмо пялящимся в летний зной многоглазьем темных окон. Там, под могучим, раскидистым дубом, собралась небольшая компания. Трое мальчишек — маленьких разбойников в серой приютской одежде.

Первый высок и темноволос; он слегка сутулится, щурится, нервно и неловко прячет руки за спину, но лицо у него доброе. Глаза светлые; рот тонкий, но улыбчивый.

Второй — совсем мелкий, если б не повадки предводителя — не дала б ему больше десяти лет. Его темно-каштановые волосы отливают на солнце рыжиной; руки тонкие, но явно сильные — без особых усилий он не просто держит на весу внушительный дубовый сук, но еще и размахивает им, воинственно хмуря брови. Губы мальчика по-девчачьи пухлые, розовые, а он еще и покусывает их постоянно от избытка чувств. Глаза — серо-голубые, но ближе к голубому. Такое бывает небо в день пасмурный, но тихий.

И вот вокруг этого маленького вожака прыгает кузнечиком голоногий мальчишка — в одной рубахе до колен, правда, чистенькой, отглаженной и даже расшитой у ворота бисером. Мальчику этому лет восемь на вид; он смугл, как гипси, черноволос и черноглаз.

— Ну, Эллис! Ну возьми меня с собой! Не хочу сидеть тут, хочу бить уличных! Ну Э-эллис!

Он не ноет — он упрямо тянет его имя вожака. А тот улыбается светло и треплет его по макушке:

— Нельзя, Баст. Война — дело взрослых мужчин. Вот будет тебе тринадцать лет — тогда посмотрим. Эй, Марки, утри сопли! — и весело отвешивает долговязому легкий подзатыльник. — Вон там доска от забора валялась. Бери ее и пошли бить уродов. Пусть знают, как наших колотить.

— Но так не честно, — робко возражает Марк. — У них нет оружия. Даже палок нет.

— Зато у них этот… численный перевес, — нараспев, явно за кем-то повторяя, говорит маленький вожак. — А ты куда, Баст? А ну, сиди тут! Со двора чтоб один ни шагу! Мало, что Мэтью-уличный пропал и в реке утоп… Уйдешь один — ты мне не друг! — заявляет категорично и жестоко.

Баст поникает. Пока Марк и его воинственный приятель, ухватив покрепче свое «оружие», идут через двор к воротам, плечи его подрагивают. А потом он поднимает голову и долго-долго смотрит вслед ребятам… пока не оборачивается ко мне — и не расцветает улыбкой:

— Лайла! Ты меня обещала в булочную сводить. Отведешь, а?

— Ага, — соглашаюсь я радостно ухватываюсь за протянутую ладошку, горячую и слегка влажную. И сразу же босые пятки начинают ощущать мелкие камушки, а ноги обдувает теплый летний ветер. — Я там вчера перед витриной улицу подмела и порог вымыла… Мне хлеб обещали дать. Свежий. Идем?

А потом все тонет в черноте и детском смехе.

Просыпаться было… мучительно.

Обычно сны я запоминала плохо — смутные образы, незаконченные фразы, какие-то разрозненные картинки и весьма размытое представление о сюжете. Причем было так не всегда. Началось это, кажется, с той осени, когда меня отправили в пансион Святой Генриетты; монахини не слишком-то поощряли рассказы о красочных ночных видениях, а уж мне-то после волшебных бабушкиных историй о путешествиях на воображение жаловаться не приходилось… Наверное, именно тогда и сложилась привычка забывать сны тотчас же, как наступало утро.

Но на сей раз в памяти четко отпечаталась каждая деталь, всё — от запаха свежего хлеба до бледных веснушек у Эллиса на носу. Когда я открыла глаза в душной спальне, то некоторое время не могла осознать, где нахожусь и как сюда попала. Потом разглядела в полумраке очертания балдахина над кроватью, трюмо у дальней стены — и успокоилась.

Судя по солнцу, слабо пробивающемуся сквозь щель в портьерах, было уже около восьми утра — самое время, чтобы встать и заняться делами.

Так я и поступила.

Но странный сон все никак не выходил у меня из головы. После завтрака я засела за отчеты по аренде, но никак не могла толком сосредоточиться, и в конце концов все же сдалась своей навязчивой идее.

— Магда, будь любезна, принеси мне из библиотеки подборку «Бромлинских сплетен» за прошлый месяц, — попросила я служанку, явившуюся на звон колокольчика.

— Да, леди, сию секундочку сделаю!

— Благодарю… погоди, еще и за позапрошлый месяц захвати.

Через полчаса на моем столе лежали две толстые подшивки газет. В верхней, более свежей, не оказалось ничего интересного. Зато во второй же газете из другой подшивки сразу обнаружилась нужная статья. На первой полосе, с продолжением еще на трех листах, с фотографиями…

— Вот оно, — торжествующе прошептала я, проводя пальцем по скверной желтоватой бумаге. — «Герцог Саффолк с супругой посещают детские приюты»! — на фотографии герцогская чета стояла на фоне приземистого двухэтажного здания с множеством узких темных окон. — Вот где я видела приют при храме Святого Кира Эйвонского. В газете!

Можно было бы пролистать статью дальше и полюбоваться на фотографии седой благообразной герцогини, угощающей приютских ребятишек сладостями, и наверняка среди множества детских лиц, скорее всего, отыскалось бы похожее на лицо Эллиса из сна. Но я не стала ничего искать. Наверно, просто боялась наткнуться на что-нибудь еще, уже необъяснимое…