Во-первых, мне вспоминается разговор с одним писателем, который считал себя

16

католиком, пусть даже sui generis1, имя его я не привожу, так как цитирую частную беседу, а я по натуре не сикофант. Дело было в папство Иоанна XXIII; мой пожилой друг, бурно превознося добродетели понтифика, выразился так (с явной установкой на парадокс): “Папа Иоанн, конечно, атеист. Только неверующий в Бога может до такой степени любить себе подобных!” Как любые парадоксы, этот тоже содержал в себе кроху истины; не обсуждая атеистов (их психологическая картина для меня непонятна, с кантианской платформы я не представляю себе, как можно не веровать в Бога и утверждать, что его существование не доказывается, и в то же время веровать в не-существование Бога и утверждать, что оно-то доказуемо), я полагаю, что личности, никогда не переживавшие опыт трансценденции либо утратившие эту способность, могут придавать смысл своей жизни и своей смерти, могут успокаиваться одной любовью к другим и стремлением обеспечить для этих других жизнеподобную жизнь — в частности, и после того, как их самих уже не станет. Есть, разумеется, на свете и такие, кто

1 В своем роде (лат.).

17

не верует и все равно не заботится о придании смысла собственной смерти. Но есть и те, кто говорит, что верует, и при этом готов вырезать сердце у живого ребенка, только бы самому не умереть. О силе этики судят по поведению святых, а не тех неразумцев, cujus deus venter est1.

Перехожу ко второму анекдоту. Я был тогда шестнадцатилетним членом организации Молодых католиков и ввязался в словесную дуэль с более старшим знакомым, известным как “коммунист” (в значении, которое имел этот термин в кошмарные пятидесятые годы). Он меня раззадорил, и я выступил с решительным вопросом: какой смысл он, не веруя, находит в неизбежности смерти? Он ответил: “Я оставлю указание похоронить меня по гражданскому обряду. Я уже не смогу действовать, но покажу пример другим”. Думаю, что и Вы тоже восхититесь этой глубочайшей верой в преемственность бытия и абсолютным чувством долга, одушевляющим этот ответ. Это то самое чувство, которое побуждало многих неверующих принимать гибель под пытками, лишь бы не предать товарищей, или

1 “Чей Бог — утроба” (лат.).

18

заражаться чумой, лишь бы лечить зачумленных. Это же — то единственное чувство, которое побуждает философа философствовать, писателя писать: оставить послание в бутылке, чтобы то, во что мы верили или что казалось нам прекрасным, показалось бы достойным веры или любования и тем, кто придет после нас.

Достаточно ли крепко это чувство, чтобы выкристаллизовать не менее кристальную и несгибаемую, столь же твердокаменно-неуязвимую этику, какая имеется у тех, кто верует в мораль откровения, в посмертную жизнь души, в загробные премии и штрафы? Я постарался обосновать принципы внерелигиозной этики на чисто природном явлении (а для Вас это явление в качестве составляющей части природы есть детище Божественного промысла), какова наша телесность, и на убеждении, что инстинктивно всякий предполагает, что его душа (или нечто, выполняющее ее функцию) проявляется только благодаря соседству с окружающими. Из этого вытекает, что то, что я определил как “внерелигиозная этика”, по сути — этичность природы, а от нее не станет открещиваться даже и верующий человек. Природный инстинкт,

19

дозревший до степени самоосознания, — разве это не опора, не удовлетворительная гарантия? Конечно, возможно возражение: достаточно ли этот инстинкт побуждает человека к добродетельности, “все равно же, — может сказать неверующий, — если я тайно содею зло, никто не догадается”. Но учтите, пожалуйста, что неверующие, думая, что с Небес за ними никто не наблюдает, именно потому и убеждены, что никто с тех же Небес и не извинит их за безобразия. Если неверующий понимает, что сотворил зло, его одиночество беспредельно, его смерть безнадежна. Скорее всего, он постарается больше, чем верующий, искупить черноту содеянного публичным покаянием; он попросит помилования у окружающих. Это неверующий знает заранее, это он чувствует всеми фибрами души и понимает, что должен поэтому априори быть милостив к остальным. Не будь так, откуда бралось бы угрызение — чувство, столь свойственное неверующим?

Я не согласен с жестким противопоставлением тех, кто верует в потустороннего Бога, — тем, кто не верует ни в какое надличностное начало. Будем помнить, что именно “Этика” стоит в заглавии великого произведения Спинозы, которое начинается

20

с определения Бога как причины себя самого. Однако это спинозовское божество, как мы знаем, не трансцендентно и не лично; и тем не менее из представления о великой и единой космической субстанции, в которую в один прекрасный день каждый из нас будет вынужден возвратиться, родится представление о терпимости и благожелательности, родится потому, что в равновесии и в гармоничности этой единой стихии мы все заинтересованы одинаково.

Мы все заинтересованы, поскольку подспудно считаем, что не могла эта субстанция никак не обогатиться и никак не переформироваться под воздействием того, что мы все совокупно наработали на протяжении тысячелетий человеческого рода. Поэтому я рискнул бы сказать (но это не метафизическая гипотеза, а только робкая поблажка той надежде, которая не покидает человека никогда): в подобной перспективе брезжит идея чего-то вроде жизни после смерти. В последнее время стало известно, что в электронике цепочки сообщений способны пересылаться с одного физического носителя на другой, не утрачивая невоспроизводимых параметров, и похоже даже, что в то мгновение, когда, покинув один физический носитель, они еще не успели

21

запечатлеться на втором, они существуют в виде чистого нематериального алгоритма.

Как знать, может смерть равна не имплозии, не направленному внутрь взрыву, как принято считать, а взрыву, направленному вовне, эксплозии, и не исключен отпечаток в каком-то там непостижимо отдаленном водовороте Вселенной нашего персонального софтвера (того, что некоторые именуют “душой”), того, что мы сформировали в течение нашей жизни? Там отпечатываются и наши воспоминания, и наши угрызения, и, следовательно, неизбывное страдание или же, наоборот, — чувство покоя благодаря исполненному долгу и благодаря любви.

Но Вы говорите, что вне примера Христа и слова Христова любая этика лишается самого непреложного, убедительного и мощного глубинного оправдания. Но зачем Вы отнимаете у людей внерелигиозных право соотноситься с образом Христа-простителя? Попробуйте, Господин Кардинал, в интересах диспута и ради того результата, который Вам интересен, допустить хотя бы на одну секунду гипотезу, что Господа нет;

что человек явился на землю по ошибке нелепой случайности, и предан своей смертной судьбе, и мало того — приговорен осознавать свое положение, и по этой причине

22

он — жалчайшая среди тварей (простите уж мне леопардиевскую интонацию). Этот человек, ища, откуда почерпнуть ему смелость в ожидании смерти, неизбежно сделается тварью религиозной и попытается сконструировать повествования, содержащие объяснения и модели, создать какие-нибудь образы-примеры. И среди многих примеров, которые ему удастся измыслить, в ряду примеров блистательных, кошмарных, трогательно-утешительных — в некий миг полноты времен этот человек обретет религиозную, моральную и поэтическую силу создать фигуру Христа, то есть образ всеобщей любви, прощения врагам, историю жизни, обреченной холокосту во имя спасения остальных… Будь я инопланетянин, занесенный на Землю из далеких галактик, и окажись я пред лицом популяции, способной породить подобную модель, я преклонился бы, восхищенный толикой теогонической гениальности, и почел бы эту популяцию, мизерную и нечестивую, сотворившую столь много скверн, — все искупившей, лишь тем, что она оказалась способна желать и веровать, что вымышленный ею образец — истинен.

Отбросьте эту гипотезу, предоставьте ее другим; но согласитесь, что если бы Христос