Поднявшись из магазина на Тверской бульвар, уставясь на транслирующий рекламу американского клюквенного сока гелиотелеэкран, Илларионов подумал, что для окончательного (когда ни убавить, ни прибавить) завершения превращения не хватает одного-единственного компонента. Его поразила яркость американского клюквенного сока. Мужчины, женщины, дети со странно-красными ртами жадно пили его из высоких хрустальных бокалов. Нежный голос шептал: «Мы готовы пить сок «Гранни» вечно…» Илларионову вдруг открылось, что никакой это не сок, а кровь. В то же самое мгновение он понял, какого именно компонента не хватало стране для окончательного превращения.

Этот компонент назывался – смерть.

Илларионов вздрогнул, ощутив знакомый озноб, словно кто-то провел ледяным пальцем по его позвоночнику. Так напоминала о себе смерть, неизменно находящаяся (если верить древнему учению магов) чуть снизу и слева от человека на расстоянии вытянутой руки.

Умению распознавать смерть, а в редких случаях общаться с ней был посвящен раздел в специальном курсе эзотерических знаний, который Илларионов прошел, повышая профессиональную квалификацию лет двадцать назад. Лекции читали странные преподаватели. Слепой узбек – усто Данияр – неслышно и без малейших сложностей перемешался по аудитории, не касаясь ногами пола. Он сумел не только вплотную приблизиться к смерти, так сказать, ухватить ее за локоток, но и задать ряд вопросов, за что смерть была вынуждена наказать его слепотой. «Теперь ты будешь видеть только меня, – будто бы ласково потрепала его по векам смерть, – не отвлекаясь на прочее, если я так тебе интересна». «Ты и сейчас видишь ее, усто Данияр? – спросил Илларионов. – Опиши ее». «Увы, – вздохнул, слепой узбек, – этим знанием делиться бесполезно». «Почему?» – поинтересовался Илларионов. «Потому что оно вне математических действий, – объяснил узбек. – Оно само есть действие. Тогда как мы – всего лишь разные числа».

Ритмично постукивающий в бубен шаман Агай, утверждавший, что выходящий из чрева матери младенец кричит не потому, что радуется жизни, а потому, что сразу видит перед собой смерть, устраивающуюся у него под левой рукой. Беловолосый, белобородый альбинос-литературовед в партийном китайском френче, приведший свидетельство французского писателя Трильо, автора знаменитого романа «Кораблекрушение» о якобы имевшей место беседе между ним и смертью, явившейся к писателю в обличье строгого господина в наглухо застегнутом черном сюртуке. «Когда смерть сама выходит на контакт, она, как правило, не ослепляет, не наносит увечий, – успокоил литературовед. – Естественный и любимый цвет смерти – белый. Когда смерть появляется в черном, она неукоснительно соблюдает все правила хорошего тона». Литературовед напомнил слушателям замалчиваемые (или превратно истолковываемые) исследователями последние слова Пушкина, обращенные к смерти: «Я узнал тебя. Ты всегда была у меня под рукой. Ну веди же, вот моя рука. Не все же время тебе ходить под ней. Теперь я ухожу под твою…»

Илларионов, помнится, высказал отцу сомнение в столь близком и очевидном присутствии смерти.

Отец играл в большой комнате на рояле вальс Шопена. Внимательно выслушав Илларионова-младшего, не прерывая вальса, он заметил:

– Иногда она подходит еще ближе, можно сказать, вплотную. Не знаю, говорили ли вам на лекциях, что смерть очень любит музыку?

– Вот как? – Илларионов-младший подумал, что отец над ним издевается. – Отчего же она так рано прибрала Моцарта?

– Смерть действует… если, конечно, это слово здесь уместно… вне границ привычной нам логики, – завершил вальс звучными аккордами, свидетельствовавшими о вере Шопена в грядущее величие Польши, отец. – Неужели ты никогда, – посмотрел на сына, – не ощущал подобие движения, колебание воздуха чуть в стороне, снизу и слева от себя?

Илларионов-младший вдруг с ужасом подумал, что ощущал и не раз.

– Как же наука объясняет эти колебания воздуха? – поинтересовался он.

– Как напоминание о неизбежном, – серьезно ответил Илларионов-старший. – Наука о смерти – танатология – древнейшая из наук. Жрецы Шумера называли ее матерью всех знаний. К примеру, доказано, что приставленная к человеку малых дарований, но долгих лет смерть зачастую испытывает сильную скуку. Тогда она начинает развлекаться.

– Сокращает долгие годы? Или увеличивает дарования? – спросил Илларионов-младший.

– Классическое развлечение смерти – едва слышно окликнуть человека. Ее голос лишен тембра. Он как будто звучит из ничего, из подсознания. Лучше всех об этом написал Гоголь. Ты помнишь, кто там у него услышал голос смерти среди звенящей летней тишины в лопухах?

– Во всяком случае не Тарас Бульба, – предположил Илларионов-младший.

– Но смерть никогда не зовет человека по имени. Всегда слышится какое-то другое имя. Чаще других она употребляет так называемый дубль: Петр Петрович, Иван Иванович. Видимо, смерти позволительно назвать человека правильно один-единственный раз – в момент их истинной встречи.

Илларионов-младший готов был поклясться, что совсем недавно он проснулся ранним утром (или глухой ночью) то ли от ужаса, то ли от удивления, явственно расслышав в предрассветной (или ночной) мгле: «Петр Петрович…»

– Смерть обладает полом, – продолжил отец, – хотя вовсе не обязательно к мужчине приставлена смерть-женщина и наоборот. Танатология знает немало случаев самой настоящей ревности со стороны смерти. Мужчины, в которых влюбляется смерть, как правило, уходят от жен, приобретают деньги, славу и почести, но заканчивают жизнь в одиночестве.

– Как ты, – чуть было не сказал Илларионов-младший.

– Во всех учебниках написано, – поднялся из-за рояля отец, – что смерть является превосходным, лучшим из всех советчиков.

– Мне что-то ни разу ничего не посоветовала, – возразил Илларионов-младший.

– Да нет же, советовала, советовала, – сказал отец. – Разве тебе не знакомо это ощущение глубочайшего внезапного покоя? Хотя только что сходил с ума из-за неразрешимых житейских проблем, тупиковых отношений, неудач и интриг на службе, обижался на что-то, что-то кому-то мысленно доказывал, высчитывал, как чего-то добиться… Впрочем, – вздохнул отец, – в сущности, совет всем дается один: земное, житейское – ничто, невидимая пыль у престола смерти…

– Если я тебя правильно понял, – вздохнул Илларионов-младший, – за каждым ходит его персональная смерть. Куда же она девается после того как, так сказать, выполнит свою миссию? Тоже… умирает? Или сразу становится слева снизу и чуть в стороне от очередного младенца?

– Ты задаешь вопросы, на которые нет ответов, – покачал головой отец, – во всяком случае, в доступном нам понятийном ряду.

– А в недоступном? – Илларионов-младший вспомнил зеркало генерала Толстого, ворона с кровавой слезой на черной блестящей щеке.

– Я думаю, – посмотрел в окно на секущий розгами ветвей мокрый черный воздух парк отец, – есть сила, которая сильнее смерти. Видишь ли, беда, а точнее суть мира – в его бесконечности. За каждым абсолютом, – а смерть, согласись, это абсолют, – неизменно следует что-то еще более абсолютное.

– То есть бессмертие возможно? – воскликнул Илларионов-младший. Он был молод, полон сил, ему хотелось жить вечно.

– Пред чередой абсолютов, – задумчиво произнес отец, – смерть – такая же пыль, как все житейское у ее престола… Как выясняется, престола мнимого… Ты можешь себе представить, – поднял на сына тяжелый, окаменевший какой-то взгляд, – какая же тогда невидимая – бактериальная – пыль пред бесконечной чередой этих сил… наша жизнь? Я так отвечу на твой вопрос: данная наша жизнь абсолютно конечна. Но конец – смерть – благо в сравнении с теми силами, которые почитаются нами за бессмертие.

– Но та сила может потеснить смерть? – помнится, спросил Илларионов-младший, сам не вполне понимая, что имеет в виду.

– Вероятно, – пожал плечами отец. – Но зачем? Любые изменения и превращения в стопроцентно конечном мире, в принципе, не имеют ни смысла, ни значения.