– Лишь сейчас, – проговорил он вполголоса, – у нас появилась возможность поговорить друг с другом. Я ждал этого момента с большим нетерпением. И теперь, когда он наступил, я убеждаюсь, что мы, по существу, мало что можем сказать.
– Возможно, нам даже вообще нечего сказать друг другу, – заметил Джеймс. – Мне кажется, и так все ясно.
Он был совершенно прав – прав, когда речь шла о сути дела. Тем не менее они продолжали беседовать в течение всего их вынужденного заключения.
– Мне кажется, в последний раз мы виделись с вами у доктора Эммета, – после продолжительной паузы произнес Джеймс.
– Нет. Это произошло в Ратфарнхэме у Эдварда Фитцджеральда. Я спускался с веранды, а вы с Кенмаром в это время входили.
– Ратфарнхэм. Ну конечно же. Теперь припоминаю. Это произошло сразу после заседания комитета. Припоминаю… По – моему, вы были на короткой ноге с лордом Эдвардом?
– Мы с ним сблизились в Испании. В Ирландии я видел его все реже. Он водился с друзьями, которых я не любил и которым не доверял. И я в его глазах придерживался умеренных, чересчур умеренных взглядов. Хотя, видит бог, в те дни я был полон рвения бороться за счастье всего человечества, полон республиканских идей. Вы помните вопросник?
– Какой именно?
– Тот, что начинается со слов: «Прям ли ты?» – «Прям». – «Насколько прям?» – «Прям как тростник». – «Тогда продолжай». – «В правде, в истине, в единстве и свободе». – «Что у тебя в руке?» – «Зеленая ветка». – «Где она впервые выросла?» – «В Америке». – «Где расцвела?» – «Во Франции». – «Где ты ее посадишь?»
– А дальше я не помню. Я этого испытания не проходил. Просто дело до него не дошло.
– Наверняка так оно и было. А я его прошел. Мне казалось в те дни, что слово «свобода» сияет особым значением. Но даже тогда я скептически относился к слову «единство»: в нашем обществе за одним столом оказываются весьма странные типы. Священники, деисты, атеисты и пресвитериане, нелепые республиканцы, утописты и люди, которые просто недолюбливали Бирсфордов. Насколько я помню, вы и ваши друзья были прежде всего за освобождение рабов.
– За освобождение и реформы. Я вообще не имел никакого представления о том, что такое республика. Разумеется, то же можно было сказать и о моих друзьях из комитета. Что касается Ирландии, то в ее нынешнем состоянии республика скоро превратилась бы в карикатуру. Католическая республика! Разве это не смешно?
– В этой бутылке бренди?
– Да.
– Между прочим, ответ на последний пункт вопросника звучал так: «Под короной Великобритании». Стаканы у вас за спиной. Я знаю, что дело происходило в Ратфарнхэме, – продолжал Стивен, – потому что я целый день пытался убедить лорда Эдуарда не продолжать разрабатывать легкомысленные планы восстания. Говорил, что я всегда был против насилия и что даже если я не был бы противником такового, то вышел бы из организации, если он станет настаивать на таких диких, фантастических идеях, которые погубят его самого, Памелу, погубят дело и бог знает сколько храбрых, преданных людей. Он посмотрел на меня этаким трогательным, озабоченным взглядом, словно жалея, и сказал, что должен встретиться с вами, с Кенмером. Он совершенно не понимал меня.
– У вас есть какие – нибудь известия о леди Эдвард – о Памеле?
– Я знаю лишь то, что она находится в Гамбурге и что семейство ухаживает за ней.
– Она была красивейшей и добрейшей женщиной из всех, кого я встречал. И очень храброй.
«Это верно», – подумал Стивен и уставился на свой стакан с бренди.
– В тот день, – произнес он вслух, – я израсходовал гораздо больше душевных сил, чем когда-либо за всю свою жизнь. Уже тогда меня не интересовало никакое «правое дело» и никакая теория правления. Я и пальцем бы не пошевелил ради мнимой или подлинной независимости какой-то страны. Однако вынужден был вкладывать в свои слова столько пыла, словно я горел тем же воодушевлением, как в первые дни революции, когда нас переполняли чувство добродетели и любовь к отечеству.
– Отчего же? Почему вы должны были так говорить?
– Потому что мне следовало убедить лорда Эдуарда в том, что его идеи разрушительны и глупы, что о них известно Замку и что он окружен предателями и доносчиками. Я приводил свои доводы последовательно и убедительно – лучше, чем мог себе представить, – но он совсем не следил за ними. Его внимание постоянно отвлекалось. «Взгляните, – сказал он, – на тисе возле тропинки сидит малиновка». Единственное, что ему было известно, это то, что я настроен против него. Поэтому он остался глух к моим доводам. Если бы он только был способен прислушиваться к ним, ничего, возможно, не случилось бы. Бедный Эдвард! Прям как тростник! А сам был окружен такими криводушными людьми, каких только знал свет, – Рейнольдсом, Корриганом, Дэвисом… О, это было жалкое зрелище.
– Неужели вы и в самом деле не пошевелили бы пальцем даже ради достижения умеренных целей?
– В самом деле. После того как революция во Франции окончилась полным крахом, сердце мое заледенело. Увидев в девяносто восьмом году грубую жестокость, дикие безумства, которые творили обе стороны, я стал испытывать такое отвращение к толпам людей, ко всяческим идеям, что не сделал бы и двух шагов ради того, чтобы реформировать парламент, предотвратить создание союза или способствовать приближению золотого века. Имейте в виду, я выступаю лишь от своего имени, выражаю лишь собственные взгляды, но человек как частица какого-то движения или толпы мне безразличен. Он утрачивает человеческие черты. И я не имею никакого отношения к нациям или национализму. Единственные теплые чувства, которые я испытываю, это чувства к людям как индивидам. Мои симпатии лишь на стороне отдельных личностей.
– Вы отрицаете патриотизм?
– Любезный мой друг, я покончил со всякого рода спорами. Но вы, так же как и я, понимаете, что патриотизм – это абстрактное понятие. Причем оно обычно обозначает или такое выражение, как «Это моя страна, права она или нет», что звучит подло, или же такое выражение, как «Моя страна всегда права», что глупо.
– Однако на днях вы не позволили капитану Обри исполнить «Полегли хлеба».
– Разумеется, я не всегда последователен, особенно в мелочах. А кто из нас последователен? Видите ли, он не понимал смысла мелодии. Никогда не был в Ирландии, а во время восстания находился в Вест – Индии.
– А я, слава богу, был в это время у мыса Доброй Надежды. Было ужасно?
– Ужасно? У меня нет слов, чтобы описать ошибки, медлительность, убийственную путаницу и глупость всего происходившего. Восстание не достигло ничего, оно на сто лет задержало предоставление Ирландии независимости; посеяло ненависть и насилие; породило подлое племя доносчиков и таких тварей, как майор Сирр. Кроме всего, оно сделало нас жертвой любой продажной души, которая вздумает нас шантажировать. – Стивен помолчал, затем продолжил: – Что касается той песни, то я поступил таким образом отчасти потому, что мне было неприятно слышать ее, а отчасти потому, что неподалеку находилось несколько матросов – ирландцев, причем ни один из них не был оранжистом[32]. Было бы жаль, если бы они возненавидели своего капитана, хотя у него и в мыслях не было как-то оскорбить их.
– Мне кажется, вы к нему очень расположены?
– Расположен? Возможно, что и так. Я не назвал бы его закадычным другом – для этого я недостаточно изучил его, но я очень к нему привязан. Жаль, что этого нельзя сказать о вас.
– Мне самому жаль. Я прибыл на судно, полный лучших намерений. Я слышал, что он непредсказуем и своенравен, но хороший моряк, и я очень бы хотел быть им довольным. Но сердцу не прикажешь.
– Это правда. Но вот что любопытно. По крайней мере, для меня. Я испытываю уважение, больше чем уважение, к вам обоим. У вас есть к нему какие-то определенные претензии? Если бы мы с вами были восемнадцатилетними юношами, я бы спросил: «Чем плох для вас Джек Обри?»
32
Оранжист – (от имени ВильгельмаIII, принца Оранского) член тайного общества, созданного в Ирландии в 1795 г. с целью утверждения доминирующей роли протестантской религии.