– Что?

– Ребенок. Мой. Погиб, – она уже любила своего неродившегося детеныша, любила другого человека, находившегося внутри нее, как саму себя и одновременно как другого – чувство, недоступное мужскому пониманию. Пытаясь утешить, Анатолик обнял ее и случайно, по шестимесячной привычке, погладил по животу, а она вдруг безумно отпрянула, и хаос показал свой край. Ее горе захлестнуло все кругом, и в ясном небе прозмеилась немая, черная молния.

А может быть, это было в тот теплый сентябрьский день, такой ажурный, ветреный, желто-голубой, когда он шел к автобусной остановке и встретил своего восьмилетнего племянника, который всегда в это время возвращался из школы с другого конца города. Анатолик подошел к нему, чтобы поболтать, тот был интересный, веселый мальчишка, и вдруг заметил неладное. Племянник шел на негнущихся ногах, странно покачивая головой, а потом упал на колени, и его стало тошнить на жухлую траву. Анатолик подбежал к нему, схватил за плечи, а тот забился в его руках всем своим костлявым мальчишеским тельцем, размазывая по лицу слезы и блевоту. «Они, они поймали меня. В подъезд повели, – новая волна из желудка, – ножик поставили вот сюда, на шею. Сказали – становись на колени. Я не хотел. Они большие были. Ударили меня. Сказали: хочешь жить – хряпай висячку». И пустые, как пуговицы, глаза. И уже все ясно. И уже навсегда сломан человечек, переломлен в спине. И можно уже не жить дальше.

Сначала это были отдельные, разрозненные случаи, происходящие то со знакомыми, то с родственниками. И в промежутках между ними можно было веселиться и наслаждаться жизнью. Но постепенно, с каждым разом боль стала копиться и не успевала рассасываться. Уже не отдельные несчастья отдельных людишек, постепенно теряющие свою остроту из-за спасительного свойства памяти – умения забывать, сглаживать, а постоянное, утробное ощущение страдания любой человеческой единицы, обогащенное мелкими, резкими как вскрик деталями, мучили его. Все эти «Мама, мамочка» любого, давнишнего, неважного ребенка, и пропавшие, высохшие, ветром развеянные слезы, и нелепые игрушки на полу, раздавленные каблуком сапога. И какая разница, когда это было – вчера или четыреста лет назад, все уже случилось, ничего не изменить, и бессмысленны были споры о том, стоит ли этого счастье человечества. Потому что сегодня уже новая пиздося повела своего ребенка по морозу в лес в одних колготках и оставила там, а новый Хуйкин придумал, как осчастливить многих, удавив некоторых.

Внезапно тело пронизала боль, какой еще не было. Внутри что-то натянулось, набрякло, а затем лопнуло беззвучным взрывом. Анатолик запнулся и упал на снег рядом с тропинкой.

Толик.

– Ребята, приступайте к голове. Сначала – разрез по венечному шву, затем скальпируете кожу вперед, на лицо, и назад, на затылок. И начинайте обпиливать череп, – деловито командовала Мария Соломоновна.

Они так и сделали. Кожа с черепа снималась с хрустом – и, отогнутая, почти полностью закрыла лицо.

– Хорошо, что теперь он ничего не видит, – подумал Толик, – неприятное зрелище.

– Мы его обрабатываем сейчас, как индейцы бледнолицего, – сказал Зина, примеряясь ножовкой к гладкой кости и делая пробный надпил.

– Не бледнолицего, а своего же брата, алгонкина. Было такое племя. Я теперь наших алкоголиков так называю, – Толик старательно придерживал голову, которая скользила и вертелась на деревянной подставке.

«Вржип, вржип», – глухо постанывала ножовка, и мелкие костные крошки падали на пол.

Анатолик.

Боль ушла. Ее нигде не было. Лишь ныли ступни и кисти, будто насквозь пробитые морозом, да голову, словно обручем, сдавила безысходность. Но это было ничто по сравнению с недавними муками. Стало спокойно и свободно. Анатолик лежал лицом вверх и умиротворенно смотрел в черное небо. Как хорошо никуда не стремиться и ни от чего не зависеть. «Свобода», – подумал он. Вспомнилась сцена из далекой, прошлой, прошедшей жизни. Он учился тогда в медицинском институте, и их группа пришла на занятия по гинекологии. Веселой стайкой во главе с доктором они вошли в смотровой кабинет. На кресле уже сидела пациентка – средних лет женщина в ситцевом халате.

– Ложитесь, – приказал доктор.

– При студентах не буду, – решительно возразила больная.

– Студенты, выйдите, – они гуськом вышли в коридор и встали неподалеку. Женщина приняла нужную позу, доктор поставил ей зеркало – блестящую хромированную трубку и бросил через плечо:

– Студенты, войдите.

Куда было деваться пациентке. Она, было, задергалась, но потом осознала необходимость и стала свободной. После этого случая Анатолик всю жизнь чувствовал, что ему некуда деться от этого противной, неизвестно кем придуманной, необходимости. И еще приходилось постоянно осознавать ее, потому что зачастую она была совсем не нужна ему. Он видел, как свободные граждане свободной демократической страны тоже передвигаются по жизни, нося в себе эти хромированные трубки, в разных местах, в зависимости от пола и возраста. И как мешают всем эти холодные, чужеродные предметы – чувство неудовлетворенного долга, правила душного этикета, пристальное мнение окружающих. Только сейчас, лежа в трехстах метрах от дома, до которого он так и не дошел, наблюдая с холодной отстраненностью за собой со стороны, Анатолик понял, что много лет врал самому себе, поверив лысым философам и подчиняясь придуманным ими законам. Теперь он, наконец, знал, что свобода – самое главное, воздух жизни, круг, очерченный любовью. И внутри этого круга он был волен делать все, что угодно, а вне него – зло и хаос. Но очень важно было не переступать за грань.

«Спутанное сознание», – он с удовольствием вспомнил давно забытый термин, а сам уже шел по июльскому морошковому болоту. Одуряюще пах багульник, мошкара гудящим роем вилась вокруг головы, в грозном, зноящемся молчании стоял лес. Его звали Матанка Ватанка – Сидящий Бык, и ноги в мокасинах легко и бесшумно ступали по пружинящей, дышащей земле, чувствуя каждый корешок, каждую спрятавшуюся во мху шишку. А затем он вышел на опушку леса, где его ждали дочери – Та, Которая Уже Все Знает и Любопытный Олененок. Они медленно пошли вместе, притрагиваясь руками к стволам деревьев, к их коре, которая наполняла ладони шершавой лаской. Он рассказывал им о многом: о ледниковом периоде и о происхождении жизни на Земле, о строении ДНК и о том, почему из одинаковых букв получаются такие разные слова. Он говорил им о том, что, когда Бородатый Карлик и Девочка Сирота одновременно встряхнули руками, и пот с их ладоней смешался, то появилось трое неотесанных, которые остановили время. Он рассказывал им о том, что проклятие белой расы в том, что они не знают простой вещи – время остановилось, и в этом стоячем времени накапливается все сделанное зло, не исчезает и не забывается, поэтому у них нет выхода – каждый получит свое воздаяние. А когда он устал рассказывать и задал им сложный вопрос: «Что самое главное в мире?», – те, пяти и восьми лет от роду, не задумываясь, хором ответили: «Любовь».

Толик.

– Мы закончили, – Зина отложил в сторону ножовку и полюбовался ровным распилом в кости, идущим вокруг черепа, – что теперь?

– А теперь делаем вот так, – Мария Соломоновна ловко вставила в щель долото и ударила по нему молотком.

Вехняя часть черепа отскочила и цок-цок-цок – запрыгала по каменным плиткам пола. Толик взял в руки секционный нож, просунул его под мозжечком и перерезал ствол. Потом достал мозг и взял его в обе ладони. Тот был похож на глобус. Голубоватый, как будто светящийся изнутри, с синими речными извивами вен и гористой выпуклой поверхностью полушарий.

– Гляди-ка, – уважительно сказал Толик, – тоже ведь, наверно, думал о чем-нибудь важном, хоть и алгонкин.

Анатолик.

Он лежал и смотрел в черное небо. Медленно падал снег. На высоте снежинки были не видны, и как будто внезапно рождались из ничего в нескольких метрах от его лица. Они падали одна за другой на губы и таяли, оставляя холодные, влажные поцелуи. Он увидел самую большую из них, Казалось, что та летит медленнее других.