…Консерватория была ярко освещена, казалась праздничной. Строгие очертания ее, острые готические шпили и башенки терялись в густом тумане вечернего неба, свет из многочисленных окон отражался в мокром асфальте и золотыми гирляндами горел в лужах.
Никита вернулся с билетами.
— Судя по длинной очереди в кассе, — сказал он, — будет аншлаг.
Уже в зале, когда они заняли места, Катя шепнула:
— Гартман — мой учитель.
— Композитор?
— Это ты прочел на афише? Да, он композитор… Не помню, говорила я тебе или нет, ведь я тоже в свое время сочиняла музыку, Представляешь?! — Она засмеялась. — И даже прослушивалась в консерватории. Но перед этим я показала свои сочинения Гартману…
— И что же сказал этот э… великий композитор?
— Ты совершенно напрасно иронизируешь, он пишет неплохую музыку к фильмам, у него блестящий программный цикл «Времена года» и вокальная музыка очень даже ничего…
— Так что же он тебе сказал?
— Тес… Оркестранты идут. Потом расскажу…
В зале медленно гас свет, оставалась освещенной только сцена, на которой замер с палочкой в руке чопорный дирижер. Сверкающая медь труб, золото арф, хрупкость вишневых лаковых скрипочек, белизна крахмальных воротничков, строгость бабочек и фраков, черный бархат платьев, серьезные, одухотворенные лица музыкантов, взмах палочки и…
Моцарт!
— Катька, это же Моцарт! Ты знаешь, какой это был мужик?! Представь: голубой парик, шелковый камзол, кружево, взбитое на груди, узкие атласные панталоны, белоснежные чулки с вышивкой, башмаки из сафьяна с серебряными пряжками! Весельчак и выпивоха, но гений, ты понимаешь, гений. Вот он, в отличие от обыкновенных людей, во всем видел лишь красоту, поэтому и музыка у него потрясающая, гениальная! А ты, чтобы сыграть, должна влюбиться в него, понять его! Забудь наконец, что вас с ним разъединяют столетия, постарайся постичь его, прочувствовать его и умом и сердцем, да хоть кожей, как все вы, бабы!
Родька раскраснелся, злился и собирал флейту; они бились над концертом уже добрых два часа.
— Кать, а Кать, ну я тебя умоляю, еще разок, а? Ты начни тихо-тихо, а я вступлю чуть громче… Вот так… — И он набрал побольше воздуха в легкие.
…В антракте они остались на местах, потрясенные, онемевшие.
— И все-таки ни к чему это соседство, — сказала Катя. — Разве можно в один вечер слушать Моцарта и Гартмана, ведь последний останется в дураках, как бы ни пыжился…
Я грубо сказала, но это так.
— Ты обещала рассказать…
— А, да. Только кому все это надо? Я же все равно не поступила в консерваторию, кто теперь меня услышит?
— Ты мне поиграешь свое?
— Конечно, когда настроение будет. Из зала была видна очередь в буфет.
— Знаешь, — сказала Катя, — ведь некоторые приходят сюда из-за пива. Не веришь?
Правда-правда, я не шучу! Я еще когда училась в школе, встретилась здесь со своим учителем рисования, вот он мне и сказал.
Пиво, говорит, здесь классное и кресла мягкие, удобные…
На сцену вышла женщина в серебристом платье и села за рояль. Следом показался высокий бородатый мужчина, и зал зааплодировал.
— Это он, — сказала Катя с бьющимся сердцем.
«…В основном произведения камерного плана… небольшой цикл под названием „Настроения“. Сочинение программное, навеянное воспоминаниями…»
Катя сидела, широко раскрыв глаза, и не верила услышанному. Она не могла и предположить, каких размеров удивление ожидало ее с первых же тактов пьесы.
— Что с тобой? — Никита нашел ее руку и крепко сжал.
— Мне нужны очки, слышишь? — Она нервно выдернула руку и принялась искать в сумке. — А то не видно, кто за роялем.
И она увидела.
— Это же Лорка! Лорка Лохман, моя подруга по училищу А ты слышишь, что они играют? Ты слышишь?
— Кажется, «Настроения»…
— Чьи настроения? Это его, что ли, настроения? Его?!
… — Тук-тук, Катька! — Он вошел, как всегда, тихо, сел на свой стул. — Опять икра?
— Сало, сыр, чай. Будешь?
— Буду, еще как буду. Я женюсь, зайчонок.
— Женись-женись, тебе налить чаю?
— Я не шучу. Ты не представляешь, сколько перспектив открывается сразу!
— Давай чашку, чего сидишь?
Он посадил ее на колени и крепко обнял.
— Помнишь, я ездил в Москву? Мне нужно быть там, там мое место, и она оттуда. Она любит меня. Родители — Крезы. Прости меня.
Ты знаешь, что я всегда любил только тебя, и сейчас тоже, и что никакая другая женщина мне не заменит тебя… Но я хочу учиться, да и муж из меня никакой…
— Уходи. — Она высвободилась из его рук, встала. Хотелось расцарапать, разбить это красивое, лживое лицо, эти руки, эти губы, способные преданно целовать лишь флейту.
— Я уезжаю завтра, зайчонок. А сейчас я никуда не уйду от тебя.
— Тогда уйду я. — Она, как слепая, подошла к столу, взяла карандаш, резинку, тетрадь.
В тот вечер родилась первая пьеса цикла «Мое настроение». В высоком регистре, жалобно, как птичий крик, дрожат и трепещут шестнадцатые, им вторят осторожные басы, глубокие и глухие. Пьеса называлась «Разочарование»…
…Гартман назвал пьесу «Одиночество» и главную тему поручил скрипкам. Бархатные басы извлекала из черноты рояля Лора. Она не знала этого Катиного цикла и любила слушать только ее песни. В училище мало кто знал, что Катя сочиняет, а кто знал, частенько приходил в ее класс попеть, послушать, некоторые приносили скрипки, фаготы и подыгрывали ей. На последнем курсе устроили даже небольшой концерт, прямо в общежитии. Погасили свет, зажгли свечи и до глубокой ночи, завороженные, слушали, потом подарили ей корзину цветов. Не было только Родьки. Он прислал письмо, в котором сообщал о своей учебе в Московской консерватории и о том, что у него родился сын. Кате он писал: «Я скоро приеду, зайчонок, не вешай носа и готовься к диплому…»
По-разному были использованы Гартманом темы цикла, задуманные Катей как одно целое. Несвязные, разорванные, они представляли собою теперь отдельные, законченные произведения и были, надо отдать ему должное, хорошо оркестрованы.
— Если бы не он, никто бы и никогда их не услышал, — сказала Катя вслух то, что думала. — Это же непросто добиться таких высот, а у него уже имя.
— Я ничего не понимаю, объясни, чего ты там бормочешь и что вообще с тобой сегодня?
— День сегодня какой-то бешеный, ненормальный! — Катя шептала, но шепот ее был громкий, возбужденный. Она говорила, и губы ее почти касались уха Никиты. — Я скажу тебе, но только тебе; это мои темы, понимаешь? Я их записала и принесла ему показать, он взял мою тетрадь, а вскоре уволился и уехал. У меня дома кассета есть, перед дипломом записывали, размножали, копии увозили на память, а оригинал у меня… Хотя сейчас уже никому и ничего не докажешь, а главное — это никому не нужно. На что они мне?
Что мне их солить, что ли?
— Так он украл твои мелодии?
— Не украл, а хорошо оркестровал и сделал так, что их теперь услышат сотни людей.
— Это свинство.
— Зато какая оркестровка! Он и правда хороший композитор.
— Гартман — вор, — сказал Никита. Когда кончился концерт, они вышли на улицу.
— Ты подожди меня здесь, — попросил Никита, и не успела Катя оглянуться, чтобы посмотреть, в какую сторону он пошел, как он уже исчез.
Несмотря на поздний час, на улице было много людей и окна консерватории еще светились. Из открытых окон доносились звуки разучиваемых гамм, старческим, надтреснутым голосом выводил свою мелодию фагот.
Сквозь стекло первого этажа хорошо просматривался гардероб, и Катя подошла поближе, надеясь увидеть Никиту. «Может, он что забыл?» И вдруг она увидела Лору. Та металась по опустевшему гардеробу, что-то спрашивала у вахтерши, потом исчезла в темном лестничном пролете, выбежала оттуда и, сверкая серебряным платьем, направилась к выходу. Она находилась в двух шагах от Кати и не видела ее, она тяжело дышала, щеки покрылись темным румянцем, волосы, рассыпанные по плечам, сливались с блеском платья — она была, как всегда, неотразима, эффектна, и Катя почувствовала интуитивно, что Лора не видит не только ее, Катю, но и ничего вокруг; она явно кого-то искала, и нетрудно было догадаться кого.