Я колебался… Жалко было отнять у несчастной ее последние иллюзии, а между тем они мешали ей жить.

– Ольга, – отвечал я, скрепя сердце, – я знаю немножко Павла Ивановича, и ты не рассказывай мне о нем сказок. Павел Иванович влюбчив до гадости – это правда, но влюбчивость и любовь – две разные вещи… Ничего не искал в тебе кроме тебя самой?… Да, пожалуй, если ты согласишься, что в тебе нет и не было ничего, кроме женской твоей красоты.

– Какая уж красота?

– Не говори пустяков, пожалуйста, и не прикидывайся, что ты меня не понимаешь. Я у тебя серьезно спрашиваю: разве есть какая-нибудь возможность для женщины, которая уважает себя хоть на грош, смириться с такой унизительной оценкой?… Молчишь?… Хоть постыдилась бы!… Ольга! Я, право, тебя не узнаю… Куда ты девала свою девичью гордость, свои убеждения? Или это так, просто – бабство, и ты кривишь душой в его пользу? Если так, то мне незачем было и ездить сюда!

– Незачем? – повторила она.

– Не обижайся… Я говорю так грубо потому, что иначе с тобой ничего не поделаешь. Тебя надобно пристыдить хорошенько, чтоб ты опомнилась и убедилась в своей ошибке. Без этого нет никакой надежды ее исправить.

– Мое несчастье невозможно исправить.

– Да, если ты будешь ждать, что он разнежится и вернется. Признавайся, ты этого только и ждешь?

– Нет.

– Ольга, ты или лжешь, или, чтобы спасти свое самолюбие, играешь словами… Ну, я, пожалуй, выразился не так; пожалуй, не ждешь в собственном смысле, но все же желаешь?

Молчание… Мы сидели с минуту потупясь; она вертела в руках конец платка, наматывая его бахрому на пальцы. Я начинал уже терять надежду узнать что-нибудь далее.

– Что же мне делать, – произнесла она наконец чуть слышно, – если я еще люблю его?

Это поставило меня совершенно в тупик… Что – в самом деле? Что делать, если она его любит еще?… Я однако же не хотел дать ей заметить, до какой степени этот ответ обезоружил меня.

– Надо понять, мой друг, что это ошибка, – отвечал я нравоучительным тоном.

– Ошибка – что?

– Твоя воображаемая любовь к Павлу Ивановичу. Ты любишь собственно не его, а свою фантазию. Тебе представляется человек совсем не тот, не такой, какой он действительно есть.

– Отчего не такой? Почем ты знаешь?

– Я знаю его.

– Ну, а если ты ошибаешься?… Ведь это возможно? Он, может быть, совсем не так виноват. Я, может быть, сама виновата?

– В чем?

Она молчала. Слезы катились у ней по лицу… Мне стало досадно и жалко.

– В чем же ты виновата, Оля, милая? – спросил я, взяв ее за руку.

Глубокий вздох. Она подняла на меня заплаканные глаза и тотчас опять опустила их…

– Я, может быть, тоже была не та… не такая, как он ожидал. У меня здоровье слабое…

– Какой вздор!

– Да, мне доктора всегда говорили, что я малокровна. Я часто хвораю, бываю не в духе… расстроена. А он не любит этого, ему противно возле больной.

– Животное!

– Ах, нет, Сережа, ты не брани его. Он, право, совсем не такой… Это я уж такая плохая.

– Да отчего же так, Олечка?

– Так… Вот это тоже несчастие, – голос ее задрожал. – Нет детей!

– Разве он жаловался тебе на это?

– Нет.

– С чего же это тебе приходит в голову?

– Мне намекали об этом другие.

– Кто?

– Так… Один человек, который был здесь проездом, как раз перед тобою.

– Да кто такой? Она замялась.

– Я, собственно, не имею права, потому что я слово дала; ну, да ты ведь не выдашь меня… Одна из его кузин, баронесса Фогель.

– Фогель?… Какая Фогель?… Я что-то не помню.

– Это одна из Толбухиных.

– И Толбухиных не знаю.

– Да и я тоже не знаю, но слышала. Она живет в Петербурге, и я сама ее не видала прежде.

– Странно!

– Фогель, – повторила она машинально. – Марья Евстафьевна… Она возвращалась из Петербурга в Орел, в свое имение.

– Но с какой стати… она?

– Так, она слышала о моем несчастии и желала со мной познакомиться. Только это секрет… Такая добрая!… Приняла во мне такое участие!

– Зачем же секрет-то? И от кого?

– От Павла Ивановича. Она боится, чтоб он не узнал через мамашу или кого-нибудь из знакомых, здесь в Р**, что она заезжала ко мне, тем более, что это ей не совсем по пути…

– Постой, как же так? Разве она не была тут у вас?

– Нет.

– Где же вы виделись?

– У нее. Она останавливалась на постоялом дворе и присылала оттуда за мною.

– Тетушка, стало быть, ничего не знает?

Она кивнула мне головой утвердительно и сделала знак, чтоб я говорил потише. Мы замолчали.

– Знаешь что, Ольга? – сказал я, подумав. – Мне это не нравится.

– Отчего?

Но я не успел ей сказать, отчего, вошла старушка… Подали самовар…

Приезд мой, хотя и ожидаемый, по добрым русским обычаям поставил весь дом вверх дном. Беготня, хлопоты; горничные являлись и исчезали в дверях, как тени; тетушка вскакивала и убегала ежеминутно со связкой ключей; на кухне готовили ужин, и стук поварского ножа доносился через отворенное окошко в столовую. Комната для меня была давно приготовлена: шторы, гардины, ковры и коврики, ширмы и умывальник, цветы на окошках – нужное и ненужное, все было тут расставлено, постлано и развешено заботливою рукой, и все казалось им мало. Водили смотреть, выпытывали, не позабыто ли что-нибудь, к чему я привык; потом увели опять в столовую и засадили за ужин, и после ужина, отпустив уже окончательно, подсылали еще людей с вопросами, которые заставляли меня хохотать: «Не прислать ли еще одеяла на ноги? Не попали ли в комнату мухи? Не нужен ли абажур на свечку?» и проч.

Утром на другой день, в саду, Ольга наконец собралась с духом и рассказала мне связно историю своего разрыва с мужем. Никаких явных поводов к ссоре и тем меньше формальных ссор между ними не было, но было много досадных маленьких столкновений, тайных неудовольствий и тихих жалоб с ее стороны, сухих, обидных упреков, насмешек и замечаний – с его. Он начал сперва избегать ее, потом совершенно бросил, и они не видались по целым дням: выезжали, обедали даже врозь. В конце второго года она не вынесла этой жизни, и после короткого объяснения, в котором высказала все, что у нее наболело на сердце, они расстались. Но еще долго после она жила в Петербурге, в семействе тетки, той самой, которая выдала ее замуж. В семействе этом любили Ольгу и всеми силами удерживали от переезда в Р**. Но шумная жизнь в большом кругу и на глазах у стольких свидетелей ее разоренного счастья стала для нее нестерпима. С мужем после разъезда она почти не виделась, но вела и до сих пор ведет еще переписку…

О чем – это она затруднялась сперва объяснить, но наконец призналась мне по секрету, что, между прочим, речь была о разводе.

– Кто предлагал?

– Он предлагал.

– Что ж ты?

Лицо ее вспыхнуло, и она начала говорить горячо, красноречиво против этой, как она называла, пустой формальности, которая не прибавляет почти ничего существенного к свободе людей, живущих врозь, а только ведет к скандалу. Она не хочет скандала и весьма основательно, потому что скандал в итоге всегда падает на женщину. Да и к чему? На что это им? Разве они мешают друг другу? Разве она не возвратила ему полной свободы, уехав сюда, за тысячу верст? И неужели он боится, что она явится к нему когда-нибудь с требованиями? Ей от него ничего не нужно, ни гроша! Она готова дать в этом подписку, готова отречься формальным образом от всего, но требовать, чтобы она выпачкалась в грязи – это низко! Да, низко! Низко!… И она ни за что не согласится на это! Я принял это сначала за чистую монету и пытался ей возражать, защищая развод вообще, но она не слушала. Тогда я поставил вопрос иначе. Ей 25 лет, и в такие годы рано отказываться от всякой надежды. Как знать, что ее ожидает в будущем, и можно ли поручиться, что эта формальная связь, на которую она смотрит теперь так легко, не станет когда-нибудь у ней на пути преградой к счастью?

– Нет, я никогда не могу уже быть счастлива.