Прислуга в их доме была немногочисленна и вышколена. Никакого панибратства, никакой вольности в обращении. Все, как положено, все, как надо. Заведенный порядок жизни. Раннее вставание, отъезд Генриха в офис, поездки Барбары по магазинам, обед в пять часов вечера, прогулки, иногда выезды на природу, рестораны. Вечером ужин при свечах. По воскресеньям церковь. Впрочем, сама она в церковь ходила гораздо чаще, почти каждый день. У неё был БМВ, который она научилась хорошо водить. На машине она ездила, куда хотела, иногда заезжала очень далеко, например, в соседний Люксембург. Садилась утром за руль и ехала по прекрасным немецким дорогам куда глаза глядят. И не знал Генрих, какое порой возникало у его жены жуткое желание повернуть руль в сторону, чтобы машина грудой металла свалилась под откос с крутой, поросшей густым лесом горы. Но руль не поворачивался, машина ехала прямо, доезжала докуда нибудь, а затем поворачивала обратно… И снова вечером был ужин при свечах…
Она по-своему любила Генриха, она была очень благодарна ему. И со временем её стало тяготить то, что она не может раскрыть перед ним свою истерзанную переживаниями о прошлом душу, не может сказать ему, что зовут её не Барбара, а Елена, что в Москве у неё растет дочь Вика, что в город Вроцлав её привели страшные события, что в Европу она попала через кровь. Чужую кровь… Она представляла себе, какими станут серые глаза мужа, как вытянется его лицо, когда он услышит про сокровища хирурга Остермана, про своего любовника Полещука, про мужа Кирилла Воропаева, про убитую девушку, похожую на нее. Она имела тайную переписку с матерью, о которой Генрих, разумеется, ничего не знал. Она знала, что её отец, бросивший их, когда ей было два годика, стал мэром небольшого, но очень богатого сибирского городка, что они снова воссоединились с матерью, она знала, что в одном из швейцарских банков на её имя лежит счет в несколько десятков миллионов долларов. Сколько именно, она даже не знала, ведь мать сообщила ей, что счет этот постоянно пополняется. На насущные нужды у неё был открыт счет во Вроцлаве, ещё с девяносто третьего года, когда она туда попала. Эти деньги не скрывались от мужа, впоследствии эта сумма почти в миллион долларов была переведена в Германию. Но она давно уже не трогала и эти деньги, они лежали, как говорил Генрих, на черный день. Им и так хватало всего свыше всяких мер, дела в фирме Генриха шли успешно. А уж сколько было там, в Швейцарии, она не знала. Раньше узнавала и поражалась величине этой суммы, а потом перестала делать это. Потому что её это не интересовало. Ей не нужны были эти деньги. Ей вообще ничего не было нужно. Она жила, стиснув зубы. Каждую ночь перед глазами вставали страшные рожи, издевающиеся над ней, она видела во сне растущую прямо на её глазах дочь, которая за несколько минут превращалась из пухленького малыша в дряхлую старуху, ей снился окровавленный труп любящего её Андрея Полещука, ей снились водянистые глаза мужа Кирилла Воропаева, осуждающе глядящие на нее. Ей снились хохочущие отец и мать, причем, мать была уже в возрасте, а отец совсем молодой, тот, который на фотографии из альбома, ведь она его совершенно не знала и не представляла, какой он теперь. И пожилая мать, и молодой отец хохотали над ней темной бессонной ночью. Она вскакивала с постели и подбегала к окну. Глядела на полную луну и чувствовала, как мурашки пробегают по коже, до того ей становилось страшно при виде этой безмолвной луны, словно осуждающей её за то, что она совершила в этой жизни за прожитые тридцать лет…
… Она не знала, что ей делать дальше. Иногда ей хотелось уговорить мужа посетить Россию, посетить Москву, а там наведаться на Тверскую улицу и обнять свою доченьку, которой уже было двенадцать лет… Боже мой, через четыре-пять лет она станет взрослой девушкой. Что ей рассказывают дедушка и бабушка про её преступную мать? Страшно подумать, в какой ненависти к ней может вырасти Вика… Она возбуждала в себе мечты о том, как приедет Москву, придет к дочке, обнимет её и расскажет все… Но тут же кусала губы — что она расскажет? И вообще, после того, как обнаружит себя, где она окажется? В тюрьме? На нарах? В советской тюрьме, наверняка, самом страшном месте в мире? И ведь не по оговору, не по доносу, а за дело, за преступления, которые совершались с её ведома, при её участии… Трупы, трупы, трупы…
«То о трупы, трупы, трупы спотыкаются копыта», — вспоминались чеканные строки серебряного века. Она перешагнула через кровь в своей жажде денег и каждый день платит за это по большому счету. Ей не давали спать мысли о дочери, ей не давали спать воспоминания, её одолевала жгучая ненависть к матери, втянувшей её в этот жуткий клубок преступлений. Когда она рассказала матери о сокровищах Остермана, список которых обнаружила в квартир, она не предполагала, какими последствиями этот рассказ обернется. Она не представляла, на что окажется способна её сухощавая строгая мать, воспитывавшая её в духе порядочности, в духе строгих нравственных правил. Откуда вдруг у неё взялась такая изобретательность, такая склонность к авантюрам?… Причем, Лена заметила, как приходит к ней во время еды аппетит, как разгораются её глаза, как она придумывает все новые и новые коварные планы, чтобы завладеть сокровищами и чтобы никто ничего об этом не узнал. Мать словно зомбировала её. Лена с детства уважала и боялась мать, она считала, что она все делает правильно, и она продолжала беспрекословно подчиняться её воле. Теперь же Лена поражалась самой себе. Как она могла сидеть в свой день рождения с Андреем Полещуком в ресторане «Ялта», не отдавая себе отчет в том, что его вскоре должны убить? На протяжении того, довольно длительного периода времени Лена находилась в неком сомнамбулическом состоянии. Ведомая мощной волей матери, она полностью положилась на неё и никак не могла поверить в то, что её замыслы преступны, чудовищны. Уже позднее, из жестокого, не щадящего её письма матери, она узнала последствия этого дела — гибель Андрея, гибель Кирилла, убийство девушки, внешне похожей на нее. А тогда, в марте девяносто третьего года она в состоянии некой прострации благополучно пересекла воздушную границу России с заранее заготовленным польским паспортом и прибыла во Вроцлав, где на её имя был открыт счет. С матерью она с тех пор не виделась ни разу. Ну а уж во Вроцлаве сам Господь Бог послал ей Генриха.
С тех пор прошло шесть лет… Она живет здесь, в Германии, в Кобленце, в прекрасном уютном доме, с прекрасным мужем, лучше которого невозможно и пожелать, У неё есть все, что нужно для более чем благополучной жизни. Но у неё нет главного — нет душевного покоя, у неё нет сна, у неё нет счастья… Как ей плохо, как плохо, и та спокойная красота, которая за окном освещается светом полной луны, ещё более оттеняет её ужасное душевное состояние…
Спит ли Генрих? Трудно сказать. Его спальня рядом, через стену. У него традиция ложиться рано, вставать тоже очень рано, пить кофе, просматривать деловые бумаги. А сейчас? Который сейчас час? Лена, не зажигая свет, поднесла к окну часы — три минуты пятого… Значит, в Москве сейчас три минуты седьмого. Скоро встанет Вика, скоро ей в школу… Боже мой, боже мой…
В каком-то диком отчаянии Лена бросилась к шкафу, вытащила оттуда толстую веревку, связывавшую какой-то пакет с покупками, сняла со стены тяжелую картину с изображением протекавшей между лесистыми холмами реки Рейн, накинула веревку на мощный крюк. «Не могу больше», — шептала она, и слезы текли по её щекам. — «Не могу… Доченька моя…»
Она сделала петлю и набросила её на шею. Затем опять сняла, принесла обитую бархатом табуретку и поставила под крюк. А затем снова накинула петлю на шею. Встала на табуретку.
«Пропади все пропадом», — сказала она и резким движением вытолкнула табуретку из-под себя. Повисла на крюке, крепкая веревка сразу сдавила горло, перехватила дыхание… Глаза выкатились из орбит, ей стало страшно, она судорожно захрипела, ей захотелось, чтобы табуретка опять оказалась под её ногами, но все… было уже поздно… Конец… Страшный конец…