Он ещё раз окинул взглядом кабинет, смутно удивился, но не успел разобраться, что именно его удивило, потому что на пороге появился Лесс с бутылкой и стаканчиками в руках. Жидкость в бутылке была коричневой, на дне её колыхались какие-то водоросли.

— Приступим, — торжественно сказал Лесс. — Я кладу жизнь на то, чтобы обычай пить при встрече заменить обычаем лечить. Надеюсь, твой главный биоритм остался прежним?

— Так точно, господин лекарь, — Полынов шутливо поклонился. — Это от генов, господин профессор. Ритм не меняется, ты же знаешь, — добавил он уже другим тоном.

— “Я знаю только то, что ничего не знаю”. Поверь мне, это мудрость всех мудростей. Ладно, в какой ты сейчас фазе?

— Неужели и это важно?

— Важно ли? — Лесс всплеснул руками. — И это спрашивает психолог! Когда, когда мы, наконец, станем относиться к человеку хотя бы так, как мы относимся к машинам? — проговорил он с внезапной яростью. — Да, да — к машинам, и нечего удивляться! Никто не включает мотор в сеть не с тем напряжением, никто не заливает в него бензин с помоями, а с человеком мы поступаем так сплошь и рядом!

— Ну-у, — протянул Полынов. — Потребуем равенства с машинами, да?

— Ты все смеёшься! Равенство, хотя бы и так… Попробуй кто-нибудь поцарапать зеркало телескопа, пережечь компьютер, бросить сор в ракетное топливо, — что будет? А оскорбить человека — это можно, измотать его — пожалуйста, оглупить — тем более! Не только разрешается, но и поощряется, не на словах, так на деле. Это не машина! Разве я не прав? Вот так-то…

Вспышка разрядилась неловким молчанием. Лесс захлопотал у стола, смахнул бумаги, отодвинул утку, которая тут же заклевала носом, пошевелил губами, видимо, рассчитывая в уме дозу, и, держа стаканчики на уровне глаз, отмерил жидкость. Полынов, думая о своём, машинально следил за его движениями.

— Кажется, у вас по такому случаю полагается тост? — неуверенно спросил Лесс.

— Не тогда, когда дело пахнет медициной, — Полынов с сомнением взял стаканчик.

Про себя он отметил, что Лесс так и не вспомнил о фазе его биоритма.

— Подожди! — остановил его Лесс.

— Что такое?

— Медицина или не медицина, а эту штуку нельзя пить залпом.

— Хорошо, я не буду пить залпом. Твоё здоровье!

— Здоровье всех…

Сделав глоток, Полынов сначала спросил себя, есть ли в этой жидкости алкоголь. Затем он спросил себя, а какой, собственно, у напитка вкус? И уж совсем он не смог бы ответить, нравится ли ему то, что он пьёт.

А по глазам Лесса было видно, что такой вопрос не замедлит последовать. Отвратить его можно было только одним способом, и Полынов, наконец, решил высказать то, что с первой минуты не давало ему покоя.

— Прекрасно, — сказал он. И словно невзначай добавил: — А у тебя утомлённый вид. Много работы? Или какие-нибудь неприятности?

— Что? — взгляд Лесса метнулся. — Ах, да, да, конечно, надо было бы сразу сказать, да вот не решился сразу, такие понимаешь, дурацкие обстоятельства, просто невезение какое-то… Устал я, это верно, перенервничал, работы было много, теперь все не так, как прежде, — ночь напролёт, и свеж. Пустяки, конечно, но очень уж неловко, что я не в форме, и вообще…

Слова катились, как некстати рассыпанный бисер. Полынов торопливо закивал в ответ, ибо нет ничего более неловкого, чем попытка искреннего человека обойти правду.

— Что я, однако? — спохватился Лесс. Он озадаченно тёр лоб. — Не то я говорю, дорогой мой… Тут вот какая история: не ждал я тебя сегодня с утра. И осталось одно срочное дело, из-за которого мне придётся тебя покинуть. До самого вечера. Только до вечера! А уж завтра… Не сердишься?

Он смущённо взглянул на Полынова.

— Интересно, как это я могу сердиться? — в сердцах сказал Полынов. — Я же сам виноват. Побуду один, что за церемонии!

Не рассчитав, он со стуком опустил стакан. Лесс удивлённо моргнул. И тотчас же все стёрла широкая улыбка.

— Ты прав, — он вскочил. — Все это пустяки, суета суёт, и для начала мы славно искупаемся. Пошли!

— Но ты спешишь…

— Время есть, успеется. Да, забыл: тебе понравилась настойка?

Рощу испещряли тропинки, но людей видно не было. Неподалёку гулко стучал дятел, в затенённой траве матово поблёскивали росинки, однако поляны уже дышали сухим зноем и там, распуская алые плащики-подкрылки, из-под ног с треском выпархивали кузнечики.

— Тихо живёте, — проследив их полет, заметил Полынов. — Пустынно.

— Так все же разъехались — лето.

— Я бы отсюда вовсе не уезжал. Лес, тишина, море, — что может быть лучше?

— М-да, — неопределённо согласился Лесс. — Тишины хватает. Успел посмотреть столицу?

— Немного.

— И какое впечатление?

— Разное.

— Применимо к любой столице. Дипломатом ты стал, — Лесс коротко вздохнул.

— Боюсь ненароком задеть твой патриотизм.

— Зря. Любопытно, как тут у нас — на свежий-то взгляд?

— Непонятно.

— Непонятно?

— Видел я тут одну надпись: “Разум…”

— А-а! Догадываюсь о содержании. Просто ты не привык к пашей повседневности. Она, знаешь ли, пёстрая. Порой я думаю…

— Да?

— Мы слепые.

— В каком смысле?

— В историческом. Вот этот дуб, — Лесс махнул рукой в сторону могучего красавца, — не знает, что ему предстоит цвести, а потом дать жёлуди. Ему это и не нужно, не в его власти что-либо изменить. А мы? Что больше всего удручает, так это невежество, которое под видом образования передаётся детям. Математике, не жалея времени, учат. А что все свойства психики, поведения дают разброс, который может быть выражен гауссианой, — в каком учебнике о ней сказано? О великом эволюционном значении этой кривой им говорили? Кому известно, что без её учёта все рассуждения об этике, морали ничего не стоят? В каких школьных учебниках, опять же, написано о законах поведения сложных систем, которым подчиняется и наше развитие? О тупиках и ловушках прогресса? Добро бы все эти необходимейшие знания были новостью. Так нет же! Но об ультразвуковой соковыжималке, о речах политических однодневок, спортивных играх кричат на всех перекрёстках, а об этом — нет.

— Ищи, кому это выгодно, — пробормотал Полынов.

— Да, конечно, — понурился Лесс. Его лицо то вспыхивало в солнечных бликах, то погружалось в густую тень, отчего попеременно казалось оживлённым и хмурым. — Хозяин и слуга, богатый и бедный, класс и классовая борьба — читал. Но узко все сводить к эгоизму правителей, их слепоте и алчности. Сознание человека отстаёт от им же вызванных изменений, иначе не объяснишь, почему научно-техническая революция, экологический кризис и многое другое застали нас врасплох. К чему такое запаздывание может привести в дальнейшем, ты, конечно, понимаешь.

— А чем оно вызвано? — прищурясь, спросил Полынов. — Не только тем, что добытые знания, как эго вытекает из правила гауссианы, не могут сразу стать всеобщим достоянием и тем более служить руководством к действию. Не кажется ли тебе, что для кое-кого “человек технический” предпочтительнее “человека разумного”? “Человек технический” — он же “потребляющий”, “зрелищный”, “одномерный”, “узкопрофессиональный”, какой угодно, лишь бы не думающий, понимающий, действующий. Сам он становится таким или ему в этом очень и очень помогают?

— Опять ты видишь за всем классовый эгоизм! По-твоему, наши дорогие монополисты-капиталисты, креслозадые чиновники, сладкогласые политики, враги себе? Не жажда всеобщего блага, но чистый инстинкт самосохранения должен им подсказывать, что дальше так нельзя, что слепота массового сознания рано или поздно погубит всех — в том числе их самих!

Не удержавшись, Полынов фыркнул.

— Милый, дорогой Лесс! Разве французскую или русскую аристократию инстинкт самосохранения научил, что землю надо отдать крестьянам и установить хоть какую-то свободу? Где и когда в истории правящий класс добровольно, без боя умерял свой эгоизм? Вот уж чего не было, того не было. Так что не жди и не надейся.

— Тогда, видать, безнадёжно, — сказал Лесс. -Что?