Как просто инквизитор становится малодушным трусом, молящим о смерти…

Он сдался…

Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь…

Поле, полное росы и огня, под восходящим солнцем…

«Как он?»…

Он сдался…

Снова…

Он снова сдался, и мерзкая усмешка врага почти осязаема, как плевок в лицо; «трус, молящий о смерти»…

Он не имеет права сдаваться. Однажды запятнав малодушием себя самого и все то, чему клялся служить беспреклонно, сделать это еще раз – просто не имеет права. Чьи бы это ни были голоса, ангельские или дьявольские, они не должны оказаться правыми. Пусть смысла в этом и нет, а из этого огня он должен попытаться вырваться.

Вокруг по?прежнему тьма – все та же, горячая, жгучая, пьющая последние силы; и пусть лишь кажется, что он пытается подняться снова, пусть это лишь бред, пусть видение, пусть на самом деле он все так же прижат к раскаленному камню огнем и смертью – но смерть эту следователь Конгрегации не может, не должен встретить с покорностью и мольбой. С боем – и только так. С дракой, безнадежной, но яростной…

«Как он?»; и тишина в ответ…

Licet omnes in me terrores impendeant, succurram atque subibo…[59]

Огонь.

Боль.

«Боль? – хорошо, боль – значит, живешь»…

«Удивительно, до чего живуч человек»…

Встретить смерть с боем…

«Упрямый звереныш»…

Пес Господень…

«Как он?»; и в ответ молчание…

Огонь.

Боль.

Сверкающая чаша…

«Пей»…

Не вода – горечь…

Transeat a me calix iste…[60]

«Пей, пей»…

Sunt molles in calamitate mortalium animi…[61]

Transeat a me…

Нет. Больше никакой мольбы. Чаша горечи… Пусть так.

Calicem salutis accipiam et nomen Domini invocabo…[62]

Bibite ex hoc omnes, hic est enim sanguis meus…[63]

«Пей»…

Последний глоток.

«Ну, вот. Теперь спи. Можно».

Тьма.

Пустота.

Ничто.

***

Тишина.

Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.

Пели птицы…

А потом возвратилась боль. Но теперь это было не жгущее уничтожающее пламя, а простая, обыкновенная, привычная боль в мышцах, в коже; сейчас ощущалось, что руки ноют, в ключице и ребре ломит, а в простреленном бедре саднит…

Курт открыл глаза и увидел над собой каменный потолок. Снова.

Он рванулся встать, снова не сумел и застонал от боли, упавши затылком – но не на камень пола, а на что?то мягкое.

Сердце остановилось на миг и понеслось снова, неистово разгоняя кровь.

Справа и слева от себя он более не видел стен коридора. Он лежал в знакомой до щемящей тоски келье лазарета академии святого Макария.

Этого не могло быть… или могло?

Стало быть, не померещилось все это – солнце, зеленый склон, знакомый сумрачный юмор следователя Конгрегации, прибывшего по его просьбе, наставления лекаря – «не спать»… Значит, привиделось, напротив, все остальное – пламя, полыхающее в нем, чаша, голоса… Значит…

Все верно, удивляясь ясности мыслей, понял Курт с облегчением. Голос лекаря у своей постели он и слышал; лекаря и еще кого?то, кто справлялся о его самочувствии. Лекарь поил его водой, которая в бреду и горячке казалась ему кипящей. И, похоже, дал снотворного, когда выяснилось, что ему стало лучше – та самая чаша горечи, которая ему пригрезилась. Все просто.

Кто?то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на парня лет шестнадцати в такой же знакомой, как и эти стены, простой рубашке – в такой он сам проходил много лет. За его спиной была измятая постель соседней кровати; стало быть, оставили здесь курсанта – нести дежурство у ложа больного. Значит, его жизнь вне опасности – иначе подле него безотлучно был бы сам лекарь…

– Как вы себя чувствуете?

В голосе курсанта был трепет, во взгляде – восхищение. Он видел следователя, пострадавшего в праведной борьбе с врагами Церкви; он и сам в его годы так же смотрел бы, пытаясь вообразить, через что прошел этот человек, на котором бинтов больше, чем собственной кожи…

Через что прошел…

Через ад; по крайней мере – через чистилище…

– Дай воды.

Голос был хриплым, и в горле отдавался болью. Курсант метнулся к столу, вернулся с наполненным стаканом; опираясь спиной о его плечо, Курт выпил все до капли, едва не захлебываясь, думая о том, что ничего вкуснее никогда в жизни не пил – по сравнению с этой водой знаменитое пиво Каспара было болотной тиной…

При воспоминании о пивоваре и своем позоре стало дурно; откинувшись снова на подушку, он прикрыл глаза, переводя дыхание, чтобы успокоиться, и почувствовал, как ладонь курсанта снова коснулась плеча – осторожно, ненавязчиво.

– Вы в порядке? Я должен отойти, позвать лекаря, мне сказали, если очнетесь…

– Я знаю, – не открывая глаз, отозвался он. – Иди. Я в норме.

Поспешные шаги, стараясь слышаться негромко, прозвучали к двери, а уже по коридору курсант, судя по топоту, побежал. Курт улыбнулся, снова открыв глаза и глядя в стену напротив, где замер светлый косой прямоугольник солнца, втиснутого в раму распахнутого окна; улыбка, однако, тут же пропала. Недолго осталось, прежде чем этот мальчишка поймет, что такое работа следователя на самом деле. Хотя, может, и нет. Может, это будущий лекарь, потому и здесь. С другой стороны, именно в этом случае он и составит о работе инквизитора самое верное представление; когда он перевяжет с десяток таких Куртов, да потеряет столько же, а то и больше, вместо восхищения в его глазах поселится усталая жалость…

Уже неторопливо, осторожно Курт приподнял голову, осматривая себя. Руки были забинтованы от локтей до пальцев, ребра все еще перетянуты, однако повязку с головы уже сняли, и тошноты он больше не ощущал. Значит… сколько он был без сознания? Не меньше двух суток, раньше разбитая голова не заживет, уж это он знал по опыту. Простреленные бедро и ключица тоже были перевязаны, но уже не стягивающей повязкой, а в пару оборотов, чтобы просто прикрыть раны. Стало быть, в горячке он провалялся дня три, а то и четыре…

Шаги по коридору – гулкие, явственные – дали понять, что лекарь идет не один, и когда вместе с ним вошел седой священник, он приподнялся с усилием, улыбнувшись.

– Лежи, лежи! – строго прикрикнул тот, и Курт улегся, с готовностью откликнувшись:

– Слушаюсь, отец Бенедикт.

Курсант остался за порогом – Курт видел в закрывающуюся дверь его любопытствующую физиономию; ректор академии, он же духовник выпускника номер тысяча двадцать один, присел рядом с больным, лекарь деловито занялся осмотром. Эскулап был прежний, все тот же, что, бывало, врачевал спину курсанта Гессе после воспитательных бесед во дворе академии, вправлял вывихи и заживлял ссадины после дружеского общения с сокурсниками…

– Как будто ничего и не было, – невольно произнес он, и наставник тяжко вздохнул.

– Каким ты был, мальчик мой, таким и остался… Без неприятностей – никуда.

– Я ни в чем… – привычно начал Курт и осекся, помрачнев; духовник посмотрел на него пристально, помедлил, ожидая продолжения, не дождался и вздохнул.

– Жара нет, – сообщил лекарь и, заглянув Курту в лицо, поинтересовался: – Ну, Гессе, как себя чувствуешь?

– Мерзко, – ответил он почти шепотом; тот похлопал его по локтю:

– О твоем душевном благополучии будет заботиться отец Бенедикт. А я хочу знать, в каком ты состоянии телесно.

– Слабость, – нехотя отрапортовал он; былая радость от пребывания в родных стенах улетучилась, и взгляд духовника теперь казался изничтожающим. – Головокружения нет. Раны на голове не ощущаю. Бедро, ключица и руки болят… – Курт подумал и добавил: – Хочу есть.