— О, что касается этих песнопений, я знаю все, какие только исполняются в Венеции, но они на два голоса, и если сестра — она тоже их знает — не захочет петь со мной, то я не смогу исполнить желание ваших сиятельств. Все тотчас стали упрашивать Консуэло. Она долго отказывалась, хотя ей самой очень хотелось петь. Наконец, уступая просьбам добрейшего Христиана, стремившегося примирить ее с братом и старавшегося показать, что сам он совершенно примирился с ним, она села подле Андзолето и робко запела одну из длиннейших духовных песен на два голоса, которые в Венеции во время великого поста поют по целым ночам у статуй мадонн на перекрестках улиц. Мелодия у них скорее веселая, чем печальная, но однообразие припева и поэтичность слов, в которых чувствуется часто что-то языческое, исполнены нежной грусти, — она мало-помалу овладевает слушателем и наконец совсем захватывает.

Консуэло, подражая женщинам Венеции, пела нежным, глуховатым голосом, а Андзолето — резким, гортанным, как поют тамошние юноши, сопровождая свое пение аккомпанементом на клавесине, тихим, непрерывным и легким, напомнившим его подруге журчание воды у каменных плит и шелест ветерка в виноградных лозах. Ей почудилось, что она в Венеции в волшебную летнюю ночь, под открытым небом, у какой-нибудь часовенки, увитой виноградными листьями, освещенной трепетным сиянием лампады, отражающимся в слегка подернутых рябью водах канала. О, какая разница между зловещим, душу раздирающим волнением, пережитым ею этим утром, когда она слушала скрипку Альберта у других вод — неподвижных, черных, молчаливых, полных призраков, и этим видением Венеции — с дивным небом, сладкими мелодиями, лазурными волнами, изборожденными отражением то быстро мелькавших огней, то лучезарных звезд! Андзолето как бы возвращал ее к созерцанию чудного зрелища, воплощавшего для нее идею жизни и свободы, тогда как пещера, суровые древнечешские напевы, кости, освещенные зловещим светом факелов, отражающимся в воде, где, быть может, таились те же наводящие ужас реликвии, бледное восторженное лицо аскета Альберта, мысли о неведомом мире, символические картины, мучительное возбуждение от непонятных чар слишком тяготили спокойную, простую душу Консуэло. Чтобы проникнуть в эту область отвлеченных идей, ей достаточно было одного усилия, которое при ее яркой фантазии ей ничего не стоило сделать, но в результате все существо ее было надломлено, истерзано таинственными муками, изнуряющим очарованием. Ее южный темперамент, больше даже, чем воспитание, восставал против сурового посвящения в мистическую любовь. Альберт был для нее гением севера, глубоким, могучим, иногда величественным, но всегда печальным, как ветер ледяных ночей, как приглушенный голос зимних потоков. У него была душа мечтательная, пытливая, вопрошающая, все превращающая в символы — и бурные грозовые ночи, и путь метеоров, и дикую гармонию лесов, и стертые надписи древних могил. Андзолето, напротив, был олицетворением юга, распаленной и оплодотворенной горячим солнцем и ярким светом плотью, вся поэзия которой заключалась в интенсивности произрастания, а гордость — в силе организма. В нем говорила жизнь чувства, жажда наслаждений, беспечность и бесшабашность артистической натуры, своего рода неведение или равнодушие к понятию о добре и зле, нетребовательность к тому, что называется счастьем, презрение или неспособность к мышлению — словом, то был враг и противник идей.

Оказавшись между этими двумя людьми, из которых каждый был связан со средой, совершенно чуждой другому, Консуэло точно обессилела, лишилась всякой способности действовать энергично, смело, уподобилась душе, отделенной от тела. Она любила прекрасное, жаждала идеала, и Альберт знакомил ее с этим прекрасным, предлагал ей этот идеал. Но Альберт, развитию таланта которого мешал недуг, слишком отдавался умственной жизни. Он так мало знал о потребностях жизни действительной, что часто терял способность ощущать собственное существование. Он не представлял себе, что мрачные идеи и предметы, с которыми он сжился, могут внушить его невесте, находившейся всецело под влиянием любви и добродетели, иные чувства, кроме восторженной веры и умиленной любви. Он не предвидел, не понимал, что увлекает ее в атмосферу, где она умерла бы, подобно тропическому растению в полярном холоде. Вообще, он не отдавал себе отчета в том, какое насилие она должна была совершить над собой, чтобы думать и чувствовать, как он.

Андзолето, напротив, нанося раны душе Консуэло, возмущая во всех отношениях ее ум, в то же время вмещал в своей могучей груди, развившейся под дуновением благовонных ветров юга, живительный воздух, в котором Цветок Испании (как он, бывало, называл Консуэло) нуждался, чтобы ожить. Он напомнил ей о жизни, исполненной бездумного созерцания, неведения и прелести, о мире простых мелодий, светлых и легких, о спокойном, беззаботном прошлом, в котором было так много движения, непосредственного целомудрия, честности без усилий, набожности без размышления. Это было почти существование птицы. А разве артист не похож на птицу и разве не следует человеку испить хоть немного от кубка жизни, общей для всего живого, чтобы самому стать совершеннее и направить к добру сокровища своего ума!

Голос Консуэло звучал все нежнее и трогательнее по мере того, как она инстинктивно поддавалась анализу, которому я здесь уделил, быть может, слишком много времени. Да простится мне это! Иначе было бы трудно понять, вследствие какой роковой изменчивости чувств эта девушка, такая разумная, такая искренняя, за четверть часа перед тем с полным основанием ненавидевшая Андзолето, забылась до того, что с наслаждением слушала его голос, касалась его волос, дышала одним с ним воздухом. Гостиная, слишком большая, как известно читателям, была плохо освещена, да к тому же и день уже клонился к вечеру. Пюпитр клавесина, на который Андзолето поставил раскрытую толстую нотную тетрадь, скрывал их от слушателей, сидевших на некотором расстоянии, и головы певцов все ближе и ближе склонялись друг к другу. Андзолето, аккомпанируя уже только одной рукой, другой обнял гибкий стан своей подруги и незаметно привлек ее к себе. Шесть месяцев негодования и горя исчезли из памяти молодой девушки, как сон. Ей казалось, будто она в Венеции и молит мадонну благословить ее любовь к красавцу жениху, предназначенному ей матерью, молящемуся с ней рука об руку, сердце к сердцу. Она не заметила, как Альберт вышел из комнаты, и самый воздух показался ей легче, сумерки — мягче. Вдруг по окончании одной строфы она почувствовала на своих губах прикосновение горячих уст своего первого жениха. Она сдержала крик и, склонившись над клавесином, разрыдалась.