Антон даже предложил устроить нечто вроде избы-читальни для таких сходок. Но помещения для того не нашлось…

Жизнь с приходом Антона вокруг церкви закипела.

Надейка стала примерной прихожанкой, стояла у самого клироса, исподволь глядя на тонкого молодого человека с русой опрятной бородкою, светлые глаза которого нет-нет да взглядывали на юную белокурую прихожанку.

Красивый, статный, зеленоглазый, обходительный в речах, Антон Морозов очень быстро завоевал сердце отроковицы. Бывало, всё выглядывала Надейка в оконце, а завидев издали молодецкую фигуру учителя, тут же выливала и полные вёдра воды и шла навстречь ему с ведрами на коромысле.

Антон, приостановившись, кланялся.

– Доброго здоровьичка, Надежда Пантелеевна!

– И вам того же, – потупив очи, чуть слышно отвечала она.

Поглядки их тянулись до весны, а после поста, на Пасхальной, целуя её в желанные уста, шепнул:

– Сватов пришлю, Надежда Пантелеевна?

Надейка зарёю полыхнула и низко поклонилась.

Но старик-кузнец на дыбы встал. Сватов в ворота не пустил.

– Не пойдешь за голодранца! Даром мы всем семейством мантулились, чтобы ты за голодранца пошла?! В заплатах не ходила? Походишь! У их одна телка во дворе, и то от голодухи падает! Не бывать тому! За купца пойдешь. Вон Данило Винников всё ко мне соседится. У их табунов одних сколь. И золота полно… Со всем Алтаем торгуют… И чтоб мне не пикнули!

Пантелей, который сроду своего мнения не имел, вопросильно глянул на Устинью, потом крякнул и пошел в кузню. Иван ухмыльнулся, но решил, что встревать не след. Бока-то свои, не чужие. Он полного слова своего не имеет, деток нету. А бабы вообще, окромя горшков, ни на что не имеют права.

Устинья, однако, давай виться вокруг свёкра, что повилика, а к вечеру как-то, подав ему из погреба наливочки, запела: «Тятюшка! Пожалей кровь свою. Чего ей жись-то мучиться? Женишок-то умом скорбен… Все знают. Не с мошной же ей любиться. С мужиком. А какой там мужик?!»

– Что-то?! – рассвирепел кузнец. – Цыц! Разинула лохань свою. Самой терпежу не хватило, подлезла под дурака… Вся зараза от тебя по роду прет. Оно что Пантюха твой, что Данило – два бычка одинако… Твой уж и не мычит, ничего – живешь!

– Будет уже вам, тятенька, на меня наговаривать. Я замуж честным венцом шла. И всё как положено. Девье мое маменька на свадьбе выносила.

– Выносила! А кого наплодили? Все супротив воли отца идут! Васька чего понатворил?! А эта за голодранцем бегает. Не хлебала мурцовки-то. Каши березовой не жрала! Не то отведаешь!

– Тятенька!

– Цыц! Запорю обеих!

Свадьбу назначили как отойдет Пасхальная. Надейка уливалась слезами. Дуняшка, которая стала посредницей их любви, целовала её в пробор гладко причесанной головы и утешала как могла. Сама она из больной отроковицы уж давно выровнялась в красиво зреющую девку и под непрерывным надзором вездесущей тетки набирала вес и здоровье на воздухе. И о любви не помышляла, и о семье тоже.

После светлых седмиц Надейка вдруг занемогла и слегла в жару. И всё-то ее лихотило. Позвали знахарку с дальнего краю.

– Чего? – подозрительно спросил Сидор.

– Чего… Чего… Сурочили…[1] Чего!..

После сего бабка чего-то всё пришептывала да кружила вокруг болящей. Выводила сглаз на воду, кропила святой водою.

В общем свадьбу перенесли на Покров. Купцы хотели вовсе не брать порченую невесту, но нареченная так полюбилась Даниле, что он ни о ком больше слышать не хотел.

Надейка тут же выздоровела. Выздоровление приписали знахарке. Домна подозревала, в чём тут дело, но только качала головою, а Дуняшка смеялась: «Вот притворщица!»

Влюбленные встречались в чуланчике, что над головою Дуняшки. В этот чуланчик Домна прятала на ночь перину с подушкою из-под Дуняшки.

Надейка было попыталась записаться в приходскую школу, но глава семейства ударил молотом по наковальне.

– Ешо чего! Будет страмотиться-то! Итак по всему селу-то… языки исстрепали про кузнецов. Мало вам страмоты. Девку учить. А прясть кто будет?!

– Я бы училась!

– Ты ба и замуж за голодранца полетела.

– Дедуля, а Матрона?

– Цыц… сказал. До Матроны табе, как до Русалима. Пыхнешь – лепешку из тебя сотворю! Ишь, рот разинула, поссыкуха! А туда же, Матрона ей…

Летечко пролетело, как птица. Оглянуться не успели в огородах да на сенокосах, а уж Успение подкатило.

После службы Надейка нырнула во двор к Дуняшке, которая немедля сунула её в чуланчик. В сухой полутьме обе долго молчали. Надейка подставила ладошки солнечному свету, текущему сквозь щели, и утёрла слёзы.

– Что ж мы такие несчастливые, Антон Макарович?

– Что ж делать, Надея Пантелеевна, видать, доля наша такая!

– Что ж мне, таперя всю жись дурака терпеть?! А душа… Она ж живая, Антон Макарыч!

– Зато без нужды проживете. У Винниковых два терема да скота сколь… Барыней жить будете…

– Барыней! Да они работницу берут!

– Да у них батраков полон дом. Я сам у них первые годы батрачил.

– Да вы никак сами меня сватаете за Винникова! – возмутилась Надейка и ринулась к дверце.

Антон перехватил её, и девушка птахой забилась в его руках.

– Шуткую я, Надежда Пантелеевна! Сватаю! Да я, как увидел вас у речки, так только о вас и думаю. Преподаю сказки Пушкина деткам, они глазенками лупают, а мне кажется, ваши глазенки на меня глядят. Вон они, глазенки ваши. Ишь, как светятся! – Он поднял её голову и поцеловал глаза.

– А я как подумаю жизнь прожить без вас, – всхлипнула Надейка, – дак лучше утопиться. Давай убежим, Антошенька!

– Дак куды ж мы убежим? Нас везде догонют!

– В Камень уйдем! Я прачкой устроюсь.

– Прачкой! Да нешто я зверь какой? Да разишь я позволю? Вона ручки у вас какие беленькие, Надежда Пантелеевна. Вам барышней быть, а не прачкой.

Тут со двора донесся мужичий кашель, и хриплый голос церковного сторожа Тарасия произнес:

– Ты, Дуня, учителя нашего не видела?

– Не-т! А на что он тебе?

– Дак картуз у церкви оставил, раззява!

– Дайте мне его. Он к тятеньке… батюшке придет, я верну. Беды-то!

– Дак возьми.

Влюбленные притихли. Надейка глядела в щель чулана. Как Тарасий ушел, она прыснула смехом.

– Эй вы там! – строго прикрикнула Дуняшка. – Вылазьте, не то Домна счас явится.

Как только Антон вышел, Тарасий тут же обернулся.

– Пойду церковь мыть, – растерянно доложил он Антону.

– Да, да, ступайте!

– Чего ж её не мыть… Святая ить…

– Да, да, ступайте.

К Дуняшке Тарасий питал отцовскую жалость и потому очень встревожился и пошел к отцу Никодиму доложить о своём видении.

Священник знал свою дочь. Он уже понял чувства, какие питали друг к другу его молодые прихожане. Перед повечерием поп зашел к дочери под навес. Он был в полном облачении, в нарядной камилавке по случаю праздника Успения.

– Не знобко тебе? – спросил он, крестя Дуняшку. – Пора бы уж в дом переезжать?

– Нет, тятенька, я не мерзну. Хорошо мне здесь. В доме душно. А по ночам такие звезды… Август ить…

– Ну, ну, смотри, а то простынешь… Мать сердиться будет.

– Я тепло укрываюсь, тятенька. Домна приткнет меня со всех сторон. И я дышу… А почему в августе такие звезды?

– Это созвездие Персея. – Священник выписывал много журналов, всё читал и считал своим долгом просвещать свою паству.

– Как красиво – созвездие Персея… Я, тятенька, всё на небушко смотрю. Ночью звездопад, днём облака.

– Всё Бог ладно устроил! – Священник вздохнул. – Но сильно-то не заглядывайся… Там ить не только Бог, но и демоны.

Отец погладил дочь по голове, завел ей выбившуюся прядь за ухо. Помолчав, он сказал внушительно:

– Чадушко моё, суженого ить Господь посылает. Судом Божиим, с небес.

– Ведаю, тятенька, – кротко ответила Дуняшка, понимая, о чем идёт речь.

– Судьбу ведь на кривой кобыле не объедешь. Только своей волей сломать судьбу можно.